— Хватит, хватит, — сказала я, раздосадованная этим спором и особенно тоном Мино, который, видимо, подшучивал над мамой, — я голодна… ужин еще не готов?
— Готов, я сейчас.
Мама положила шитье на стол и поспешно вышла. Я поднялась и пошла вслед за ней на кухню.
— Разве мы открыли пансион? — проворчала она, как только я приблизилась. — Явился сюда… как хозяин… поставил чемоданы в твоей комнате… дал мне денег на расходы.
— Ты что, недовольна?
— Я предпочитаю, чтобы все было по-старому.
— Ну, ладно, считай, что мы жених и невеста… а кроме того, это временно, всего на несколько дней, не останется же он здесь навсегда.
Я сказала еще что-то в том же духе и, желая задобрить маму, обняла ее и вернулась в комнату.
Надолго запомню я этот первый ужин Мино в нашем доме. Он беспрестанно шутил, однако не забывал о еде и ел с большим аппетитом. Но его шутки казались мне холоднее льда и горше полыни. Было ясно, что лишь одна мысль владела им, она впилась в мозг, подобно терниям, вонзающимся в тело; шутки только бередили рану и еще глубже проникали в нее своим жалом, всякий раз вызывая новую острую боль. Это была мысль о том, что он проболтался Астарите: по правде говоря, я никогда не видела человека, который бы так раскаивался в своем поступке. Еще в детстве священники внушили мне, будто раскаяние снимает вину, но в отличие от этого раскаянию Мино, казалось, не будет конца, оно никогда не иссякнет, не принесет облегчения. Я понимала, что он ужасно страдает, и сама страдала вместе с ним в равной мере, а быть может, даже больше, ибо не в силах была развеять или хотя бы смягчить эти страдания.
Мы молча съели первое. Потом мама, которая подавала нам и стояла возле стола, сказала что-то о ценах на мясо, и тогда Мино, подняв голову, произнес:
— Не беспокойтесь, синьора… отныне это моя забота, я не сегодня-завтра получу очень хорошее место.
Эти слова вселили в меня надежду. Мама спросила:
— Что это за место?
— В полиции, — ответил Мино с подчеркнутой и удручающей серьезностью, — меня устроит один друг Адрианы… синьор Астарита. — Я отложила нож и вилку и внимательно посмотрела на него. А он продолжал: — Они находят, что у меня есть все качества для службы в полиции.
— Может, это и так, — сказала мама, — но я никогда не любила полицейских… сын прачки, которая живет внизу, тоже стал полицейским… знаете, что заявили ему парни, которые работают здесь рядом, на цементном складе? «Держись-ка теперь от нас подальше, мы тебя и знать не желаем…» И потом в полиции мало платят.
Презрительно скривив рот, мама сменила ему тарелку и поставила перед ним блюдо с мясом.
— Но речь идет не о такой работе, — возразил Мино, накладывая себе жаркое, — в данном случае речь идет об одном важном месте… деликатном… секретном… э-э, черт возьми!.. Разве зря я учился?.. Ведь я почти закончил университет… я знаю языки… в полицейские идут бедняки, а не такие люди, как я.
— Может, это и так, — повторила мама. — Ешь, — прибавила она, положив мне в тарелку самый большой кусок мяса.
Мино сказал:
— Не может, а так оно и есть. — Помолчав немного, он снова заговорил: — Правительству известно, что повсюду есть злоумышленники… не только среди бедных людей, но и среди богатых… чтобы следить за богатыми, нужны образованные люди, которые и разговаривают, как они, и одеваются, как они, и имеют те же манеры, одним словом, умеют войти в доверие… вот мне и поручают это дело… я буду зарабатывать большие деньги, жить в фешенебельных отелях, разъезжать в вагонах первого класса, обедать в лучших ресторанах, одеваться у знаменитого портного, отдыхать на модных курортах, в самых шикарных горных пансионатах… черт возьми… за кого вы меня принимаете?
Теперь мама слушала его, широко раскрыв рот. Весь этот блеск просто ослепил ее.
— Если так, — проговорила она наконец, — мне сказать нечего.
Я перестала есть. Внезапно я поняла, что не могу больше присутствовать при разыгрывании этой мрачной комедии.
— Я устала и иду к себе, — резко сказала я, поднялась и вышла из мастерской.
В спальне я села на кровать, съежилась и тихо заплакала, закрыв лицо руками. Я думала о беде, которая приключилась с Мино, о ребенке, который должен у меня родиться, и мне казалось, что и беда и ребенок росли независимо от меня, я никак не могла повлиять на них, они существовали сами по себе, и ничего уж тут не поделаешь. Немного погодя вошел Мино, я сразу же встала и принялась ходить по комнате, чтобы не показывать ему своих слез и незаметно вытереть глаза. Он закурил сигарету и лег на постель. Я села возле него и сказала:
— Мино, прошу тебя… не разговаривай так с мамой.
— Почему?
— Потому что она-то ничего не понимает… а я все понимаю, и каждое твое слово для меня — нож в сердце.
Он ничего не ответил и продолжал молча курить. Я вынула из ящика комода свою сорочку, взяла иглу и катушку шелковых ниток, села на кровать возле лампы и принялась штопать белье. Я не хотела разговаривать, боясь, что он опять заведет речь все о том же, и надеялась, что в тишине он отвлечется от своих горьких дум. Шитье требует внимательных глаз, но оно не занимает ума, всем, кому приходилось заниматься шитьем, это известно. Я шила, а в голове лихорадочно метались мысли, и, когда я быстро втыкала иголку в материю и делала стежок за стежком, мне казалось, что я пытаюсь сшить воедино обрывки своих мыслей. Теперь меня, как и Мино, преследовало то же наваждение, я не могла не думать о том, чтo он сказал Астарите, и о тех последствиях, которые вызовет его поступок. Но я старалась отвлечься, потому что в силу необъяснимого воздействия боялась направить его мысли на тот же самый предмет и таким образом поневоле заставить его еще острее почувствовать свое несчастье. Поэтому я решила думать о чем-нибудь светлом, веселом, приятном и всей душой обратилась к мыслям о ребенке, которого ждала и который действительно был единственным светлым пятном в моей печальной жизни. Я представила себе его в двух-трехлетнем возрасте; это самый приятный возраст, в это время дети бывают особенно забавны и милы; и, представляя себе, что он будет делать и говорить и то, как я буду воспитывать его, я и в самом деле повеселела и даже на какое-то время забыла о Мино и его несчастье. Я кончила зашивать сорочку и, взявшись за починку следующей, подумала, что, если я начну понемногу готовить приданое для ребенка, это разрядит напряженную атмосферу тех долгих часов, которые мы будем проводить вместе с Мино. Однако необходимо сделать это так, чтобы никто ничего не заметил, или же надо найти какой-нибудь благовидный предлог. Я решила, что скажу Мино, будто делаю приданое в подарок нашей соседке, которая действительно ждала ребенка, и моя выдумка показалась мне удачной, тем более, что я уже говорила Мино об этой женщине и о ее бедственном положении. Эти мысли настолько захватили меня, что я незаметно для себя начала тихонько напевать. У меня хороший слух, хотя голос не очень сильный, но его приятный тембр угадывается даже в разговоре. Я пела популярную в то время песенку «Грустная вилла». Когда, откусывая нитку, я подняла глаза от шитья, то заметила, что Мино в упор смотрит на меня. Я испугалась, что он упрекнет меня за то, что я пою в такую тяжелую для него минуту, и замолчала.
Он все еще смотрел на меня, а потом сказал:
— Спой еще.
— Тебе нравится, что я пою?
— Да.
— Но ведь я плохо пою.
— Неважно.
Я снова взялась за шитье и начала петь уже для Мино. Как все девушки на свете, я заучивала песни, и мой «репертуар» был довольно обширен, ибо у меня прекрасная память и я помню даже те песни, которые слышала в детстве. Я пела песню за песней и, кончив одну, сразу же заводила другую. Сперва я пела тихо, потом, увлекшись, стала петь громко, вкладывая в пение все чувство, на которое была способна. Песня сменяла песню, одна была непохожа на другую, и я, не допев одной, уже думала о следующей. Мино внимательно слушал меня, лицо его было спокойно, и я радовалась, что отвлекаю его от грустных мыслей. И