— Ой-вей! ой-вай! — стонал и бился оземь раненый.
— Говори, пархатый, откуда ты? — спрашивал Фигнер.
— Ой-вай, из Прейсиш-Эйлау, господин пан.
— А зачем ты сюда попал?
— Ах, мейн гнедиге гер! Мы же шли у Фридлянду.
— Зачем?
— Гандель робиц, пане добродзею… Ой-ой!
— Зачем же ты реку перешел, когда Фридланд на той стороне Алле?
— Мы, пане, францозен боялись, там францозен ма-родирен.
С дерева слез другой еврей, бледный, дрожащий.
— А много там французов?
— Много, аи много, пане.
— А куда они идут?
— Не вем, пане, далибуг не вем.
— Врешь, пархатый! Ты послан шпионом… Говори ты! И он обратился к другому еврею, слезшему с дерева:
— Говори! шпионы вы?
Еврей отчаянно тряс головой и только бормотал:
— Не вем, пане, ниц не вем…
— Говори! признавайся! — И нагайка повторила этот допрос на спине вопрошаемого. Тот отчаянно вился и упорно повторял: «Не вем — ох, не вем, не вем!»
— Повесить их! Это французские лазутчики… От них мы ничего не добьемся… На сук их! — скомандовал Фигнер. — Они не стоят заряда.
Раненый приподнялся на коленях и с отчаяньем поднял руки к небу. Другой ухватился за стремя Фигнера и с плачем целовал его ногу.
— Вешай их живей! — командовал Фигнер, и серые, стоячие глаза его заискрились. — Вешай собак!
— Веревки нету, ваше благородие, а казенной жаль, — апатично отозвался рябой, курносый драгун, словно бы речь шла о том, какою веревкою перевязать пук сена.
— Ну, захлестните их за тонкие ветви ивы, все равно подохнут, — отозвался Фигнер. — Да живей, мне некогда ждать.
И он поскакал вперед. Оба еврея отчаянно бились на земле, ползая у лошадиных копыт драгун. Последние пригнули к земле одну толстую, упругую и развесистую ветку ивы и, приподняв с земли обезумевших от ужаса евреев, быстро обмотали гибкими ветвями их шеи, делая это так хладнокровно, как бы они плели плетень из хворосту. Мертвые ожерелья были скоро готовы. Несчастные жертвы почти уже не кричали и не стонали, а только бились конвульсивно в безжалостных руках своих палачей…
— Ладно… Пущай, — скомандовал рябой драгун.
— Жиды на вербе…
— На верби груши! — сострил какой-то хохол-драгун.
Дурова, закрыв лицо руками, отвернулась от этой страшной картины и сказала, не оглядываясь, бессмысленно бормоча: «О война!.. проклятие Божие… братоубийство… Каины, Каины проклятые!..»
Фридланд, Смоленск, Бородино… Страшно и скверно звучат эти имена и в русской памяти, и в русской истории… Страшно и скверно звучат они на человеческом языке… словно гремят — на языке войны.
Две великие армии сошлись на берегах маленькой жалкенькой речонки Алле, впадавшей в такую же жалкенькую речонку Прегель у Фридланда. Одною армиею, большею, командует великан мира, апокалипсический страшный зверь, — ведет он ее на борьбу со всем миром. Другую армию, меньшую, ведет против апокалипсического зверя полумертвец, полуразвалина — это русский полководец Беянотсен. В предыдущей битве он трупом лежал под деревом, в обмороке, а когда приходил в сознание, то командовал шепотом… Шепот — перед ревом пушек! Полководец в обмороке — против Наполеона!
И теперь, накануне 2 июня 1807 года, у Фридлаида, с глазу на глаз с страшным Наполеоном, русский полководец, больной, изнемогающий, ищет себе ночлега! Но на этом, на правом берегу «паршивой речонки» Алле, как назвали ее солдаты, нет ночлега — ни одной лачужки. А там, по ту сторону, Фридланд — там можно найт и покойную вестель русскому стратегу, противнику Наполеона, — Наполеона, которому седло служит постелью.
— Здесь наши позиции сильнее, чем на том берегу, — докладывает Багратион.
— Что ж, батюшка, околевать мне здесь прикажете! — сердито отвечает Беннигсен.
Нечего было делать, надо было покоряться воде главнокомандующего, которому недоставало постели. Только Платов ле вытерпел и с свойствеявим ему парадным юмором заметил:
— Да май атаманцы, ваше нревесхедителъсгао, из-пед самого Бонапарта достанут вам постельку, теилевькую, — только прикажите, мигом выкрадут.
Беннигсен раздражительно махнул рукой, и войска получили приказ двигаться за Алле.
Как ии тяжела эта адская переправа после усиленной гонки, после бессонных ночей и дождя, хлеставшего двое суток, но солдатик выносит все, как он стоически выносит и самую жизнь свою. Да и что была бы его жизнь без шутки? Хлеба нет, сухарей нет — зато есть шутка: сапог нет на ногах — зато во рту присказка. Шутка — это солдатский приварок.
Речку большею частью приходилось переходить вброд.
— Эй, Заступенко, скидай портки! — кричит статный фланговый товарищу, который, засучив штаны, осторожно шагает по воде, выискивая, где помельче было. — Скидывай скорей!
— На що их сжидатъ, коли я сегодня ще не ив? — отвечает хладнокровно Заступенко.
Солдатики хохочут. И они ведь ничего не ели — ну и смешно… До портков ли тут?
— Как на что? Портками карася либв рака поймаешь — иу и сварим ущицу, поужинаем.
— Овва! вараз сама юшка зробиться.
— Мак? Как, из твоих штанов разве?
— Та так. Вин нам такого жару задаст, що сама оця гаопидска ричка закипит и сама юшка из рыбы зробиться: тоди бери ложку та прямо из рички и иж… От побачиго.
— Ай да хохол!
— То-то хохол! Тоди вси. без штанов будемо… Товарищи хохочут дружно, залпом.
— Молодцы, ребята! — раздается знакомый солдатикам голос. — Перебрались уж…
Солдатики встряхиваются — перед ними Багратион, любимец их, тоже шутник большой.
— Ты что, Лазарев, беа сапог? — обращается ои к стадному фланговому, который острил над хохлом, над Заступенком: — Куда девал сапоги?
— Да мы все без сапог, вашество.
— Как без сапог?
— Точно так, вашество. Были у нас сапоги, да только все казенные.
— Так что ж?
— Без подошов, значит.
— Как без подошов?
— Точно так, вашество, — без подошов… Как обули мы их да пошли в дело — подошвы и отвалюшеь совсем да и сапоги развалились… Так мы их, вашество, и побросали: так-то, босиком, и драться способнее, ногам вольготнее.
— А на гояодни зуби, ваше проходительство, где лучче дратысь, — вставил свое слово Эаступенко.
— Что такое? — удивился Багратион, попросту болтавший с солдатиками.
— Да хохол, вашество, говорит, что голодный солдат храбрее сытого, — поясняет Лазарев.
— Потому вин храбриший, що исти хоче… Солдатики опять смеются. Смеется и Багратион.
— А вы, верно, очень проголодались? — говорит он.
— Очень, ваше проходительство.