однако, он хранил запас имен и событий достаточно богатый для того, чтобы импонировать тем, чьи познания в истории были еще менее солидны, чем его собственные.
Героями его были Александр, Цезарь и прежде всего Карл Великий. Он претендовал на место преемника этого последнего, преемника не только в силу факта, но и по праву, и эта мысль особенно занимала его. В разговорах со мною он пускался в бесконечные рассуждения, чтобы поддерживать этот странный парадокс самыми слабыми аргументами. Очевидно, мое положение австрийского посланника вызывало эту неустойчивость его в разговоре со мною.
Одним из постоянных и живейших его огорчений было то, что он не мог сослаться на принцип легитимности, как на основу своей власти. Немного людей более глубоко чувствовало, насколько власть, лишенная этого основания, преходяща и хрупка, как открыта она для нападения. Тем не менее он никогда не упускал случая, чтобы заявить в моем присутствии живейший протест против тех, кто мог воображать, что он занял трон в качестве узурпатора.
«Французский престол, — говорил он мне пе раз, — был вакантным. Людовик XVI не сумел удержаться в нем. Будь я на его месте, Революция никогда не стала бы совершившимся фактом, несмотря на огромные успехи, которые она сделала в умах в предшествовавшие царствования. После падения короля территорией Франции завладела Республика, ее-то я и сменил. Старый трон остался погребенным под развалинами, я должен был основать новый. Бурбоны не смогли бы царствовать в атом вновь созданном государстве; моя сила заключена в моей счастливой судьбе; я — нов, как нова империя; таким образом, между мною и империей полное слияние».
Я часто думал однако, что, выражаясь таким образом, Наполеон хотел лишь усыпить или сбить с толку общественное мнение, и предложение, с которым он обращался непосредственно к Людовику XVIII в 1804 году, по-видимому, подтверждает это подозрение. Говоря однажды со мною об этом предложения, оп сказал: «Ответ его высочества был благороден, он был насквозь пропитан традициями. В этих законных наследниках есть нечто, что считается не с одним только рассудком. Если бы его высочество следовало советам рассудка, он столковался бы со мною, и я бы создал для него великолепное положение».
Его также сильно занимала идея связать с Божеством происхождение верховной власти. Однажды, в Компиене вскоре после брака его с эрцгерцогиней, он мне сказал: «Я вижу, что императрица в письмах к отцу, в адресе пишет: „Его Священному Императорскому Величеству“. Употребляется ли у вас этот титул?» Я ответил ему, что так ведется по традиция от прежней Германской империи, которая называлась Священной империей, и что титул «священный» связан также и с апостольским королевским венцом Венгрия. Тогда Наполеон ответил мне торжественным топом: «Обычай прекрасный и попятный. Власть от Бога исходит, и только в силу этого она может быть поставлена выше людских покушений. Через некоторое время я приму такой же титул». Он придавал большое значение благородству своего происхождения и древности своего рода. Неоднократно старался он мне показать, что лишь зависть и клевета могли набросить тень на благородство его происхождения. «Я поставлен в исключительное положение, — сказал он мне. — Я нахожу историков моей родословной, которые хотят довести мой род до времен потопа, и есть мнения, которые утверждают, что я но дворянин по рождению. Истина между двумя этими крайностями. Буопапарте — хорошие корсиканские дворяне, мало известные, потому что мы никогда не выходили за пределы нашего острова, но они во много раз лучше тех пустозвонов, которые хотели бы нас унизить».
Наполеон смотрел на себя, как на совершенно особое, единственное существо в мире, призванное управлять и руководить умами по своему усмотрению. На людей он смотрел так, как хозяин мастерской на своих рабочих.[35]
Одним из тех, к кому он, по-видимому, был наиболее привязан, был Дюрок. «Он любпт меня, как собака — своего хозяина». Вот фраза, которую он употребил, говоря со мною о Дюроке. Чувство, которое питал к нему Бертье, он сравнивал с чувством доброго ребенка. Эти сравнения не только не расходились с его теорией относительно двигателей человеческих действий, наоборот, они естественно вытекали ив нее; там, где он встречал чувства, которые он не мог объяснить чисто личным расчетом, он искал для них источник в своего рода инстинкте.
Очень много говорилось о суеверии Наполеона и почти столько же о недостатке личной храбрости. Оба эти обвинения основаны или на ложпых сведениях, или на наблюдениях, плохо истолкованных. Наполеон верил в судьбу, и кто же больше, чем он, испытывал ее? Он любил хвастать своей звездой; он был очень доьолен, что толпа не прочь видеть в нем привилегированное существо; но сам он не обманывался на свой собственный счет и, что важнее, вовсе не стремился приписывать судьбе большую роль в своем возвышении. Я часто слыхал, как он говорил: «Меня называют счастливым потому, что я ловок; люди слабые обыкновенно обвиняют в счастии людей сильных».
Я приведу здесь один случай, который показывает, до какой степени он рассчитывал на энергию своей души и считал себя выше случайностей жизни. Среди прочих парадоксов, которые он высказывал в вопросах медицины и физиологии (темы, которых он касался с особой любовью), он утверждал, что смерть часто бывает лишь следствием недостатка волевой энергии в личности. Однажды в С.-Клу он упал с опасностью для жизни (оп был выброшен на каменную тумбу, которая чуть не продавила ему живот);[36] на другой день, когда я спросил его о здоровье, он мне ответил самым серьезным образом: «Вчера я пополнил опытным нутом свои познания относительно силы воли; когда я получил удар в живот, я почувствовал, что жизнь уходит; у меня оставалось лишь время сказать себе, что я не хочу умирать, и вот я шив! Всякий другой на моем месте был бы мертв». Если угодно называть это суеверием, то нужно по крайней мере согласиться, что оно очень отличается от того суеверия, которое ему приписывалось.
Точно так же обстоит дело и с его храбростью. Он крепко держался за жизнь, но так как с его судьбой было связано бесконечное количество судеб, то ему было позволительно, конечно, видеть в своей жизни нечто иное, чем жалкое существование одного лица. Таким образом, он не считал себя призванным показывать «Цезаря и его судьбу» исключительно для доказательства своей храбрости. Другие великие полководцы думали и поступали так же, как и он. Если у него по было той жилки, которая заставляет бросаться в опасность сломя голову, то это, конечно, не основание, чтобы обвинять его в трусости, как это делали без всяких колебаний иные его враги. История его походов достаточно показала, что он был всегда на месте, — опасном пли нет, — но на том, какое подобало вождю великой армии. В частной жизни, никогда не отличаясь любезностью в обращении, он был покладист и часто доводил снисходительность до слабости. Добрый сын и хороший родственник с тем оттенком, который встречается особенно часто в буржуазных итальянских семьях, он терпел выходки некоторых членов своей родии, не проявляя силы воли, достаточной для того, чтобы сдержать их в границах даже тогда, когда он должен был сделать это явно в своем интересе. В частности, его сестры умели добиваться от него всего того, чего хотели.
Ни первая, ни вторая из супруг Наполеона не могли пожаловаться на его обращение. Хотя этот факт достаточно установлен, но слова эрцгерцогини Марии-Луизы бросают на него новый свет. «Я уверена, — сказала она мне вскоре после замужества, — что в Вене много занимаются мною и что, по общему мнению, я терплю ежедневные муки. Вот как неправдоподобна часто бывает истина. Я не боюсь Наполеона, но я начинаю думать, что он боится меня».
Простой и часто даже обходительный в частной жизни, он производил невыгодное для себя впечатление в большом свете. Трудно вообразить большую неловкость в манере держать себя, чем та, которую обнаруживал Наполеон в салоне. Усилия, которые он делал, чтобы исправить свои природные недостатки и недостатни воспитания, в результате лишь резче подчеркивали то, чего ему не хватало. Я убежден, что он многое принес бы в жертву, лишь бы сделать выше свой рост и придать благородство фигуре, которая становилась все вульгарнее по мере того, как увеличивалась его полнота. Он ходил, обыкновенно приподнимаясь на носках; он усвоил себе телодвижения, скопированные у Бурбонов. Его костюмы были рассчитаны на то, чтобы производить впечатление контраста с костюмами, обычными в его кругу, благодаря необычайной простоте или чрезмерному великолепию. Известно, что он призывал Тальму, чтобы изучать позы. Он очень покровительствовал этому актеру, и его расположение объяснялось в значительной степени сходством, которое в действительности существовало между ними. Ему было приятно видеть Тальму на сцене; можно было бы сказать, что он находил себя в нем. Никогда из его уст в разговоре с женщинами не выходило не только изысканной, но даже просто уместной фразы, хотя усилия найти ее часто выражались на его лице и в тоне голоса. Он говорил с дамами только об их туалетах, выказывая себя придирчивым и строгим судьей, или же о количестве их детей; и одним из его обычных вопросов было —