проезжающие... Безжалостная, беспощадная, «наглая» смерть глядела им прямо в очи... Храбрый по долгу службы, аккуратный по воспитанию, немножко педантический по темпераменту, немножко вороватый по крови, немец фон Шталь мысленно прощается с своею доброю супругою Амалиею, с своим сыном Карлушею, который весь в папашу, с своей дочкою Вильгельминушкою, которая вся в мамашу, и с своим генеральским чином, к которому он уже представлен его сиятельством графом Петром Александровичем Румянцевым-Задунайским... Сидящий против него в повозке молотой сержант Рожков Игаша тоже мысленно прощается с своею молодостью, с брысенькою, курносенькою, прехорошенькою Настею, которую он надеялся сегодня же обнять в Москве после долгой разлуки, обнять там, в «сенцах», где когда-то в первый раз они... Эх!..
Все замерло, застыло в недоумении, в страхе, в нерешительности... Но недолга эта нерешительность в обезумевшей толпе: ожидание беды, острый страх опьяняет как вино, страх за свои дома, за своих жен и детей, за свою жизнь... Тут один неосторожный крик доводит толпу до умоисступления, осатаняет... И этот крик, этот вопль раздается...
– Дядя Сырой, стреляй в их!
– Пали из поганого ружья! Она боится пороху огня... Лущи их.
– О, мейн Готт. Дас ист шреклихер альс бай Кагуль[10], – шепчет растерявшийся храбрый немец...
– Господи! Прими душу... Настя... Настенька...
В этот момент позади толпы раздается конский топот... Толпа колыхнулась... Это скачет конный разъезд, пики, сабли блестят...
– Прочь с дороги, разбойники! Кого грабите? – резко кричит передовой всадник.
– Что кричишь! Эвона! Мы не разбойники, не грабим-ста...
– Мы язвенных пымали, моровых...
– Чумные, слышь... Крадучись едут, – галдит толпа вперебой друг другу.
– Прочь, мерзавцы! Стрелять велю, колоть, рубить...
– Колоть! За что колоть?
– За что стрелять? Мы-ста не турки...
– Хуже турок, сволочь!
Всадники напирают конями, топчут, колотят взашей палашами... Толпа раздается... Смиреет за минуту грозная толпа, руки невольно подымаются к шапкам, рыжие и русые всклокоченные головы обнажаются... Видны и свирепые лица, но нерешительные... некому крикнуть «братцы!», а то бы...
Передовой всадник в конногвардейской форме приближается к приезжим, не подъезжая, однако, к самым повозкам.
– Кто едет и откуда? – повторяется прежний допрос.
– Войск ее императорского величества полковник и кавалер фон Шталь, комендант города Хотина, с двумя сержантами и ординарцами. Еду в столичные города Москву и Санкт-Петербург по делам службы...
– А! Имею честь рекомендоваться, господин полковник: я – конной гвардии полковой обозной Хомутов, по высочайшему ее императорского величества повелению командированный под главное смотрение и распоряжение его сиятельства, господина генерала фельдмаршала и московского главного начальника, графа Петра Семеновича Салтыкова, для наблюдения за проезжающими из армии и Малороссии и для выдержания таковых в карантен... Как же вы, господин полковник, попали сюда? – спросил начальник конного разъезда, отрапортовав казенным штилем и с должным решпектом о своем звании.
– Да я, господин офицер, еду на Коломну.
– Но вы, господин полковник, съехали с почтового тракта...
– Это неспроста... они язвенные... чуму везут, – послышалось в толпе.
– Молчать! А то нагайками..
Многие в толпе почесали спины, по рефлексам ручных мускулов, по воспоминаниям, вспоминались ощущения нагаек... «А хлестко бьются, канальи, у! хлестко...»
– Как съехали, господин офицер? – недоумевает фон Шталь.
– Съехали, господин полковник... Почтовый тракт левее...
– Точно, вашеско-родие, съехамши маленько... нечистый попутал, – чешутся ямщики. – Темень это ночью, вздремнули, поди, маленько, попутал лукавый.
– То-то! – засмеялся начальник конного разъезда. – Вас было за это и приняли в дубье...
– Это точно, вашеско-родие, приняли было... опаско...
– Язвенны, думаем, чуму везут...
– А она, анафемская, чу, летать, как птица, ну мы ее и надумали в огонь...
Толпа галдела уже в более мирном духе, от сердца отходило...
– Ну, господин полковник, вы и ваши служащие подлежите карантенному осмотру; я должен препроводить вас в карантен, для осмотра, – сказал Хомутов.
– Что делать, господин офицер! – со вздохом сказал фон Шталь. – Я не смею ослушаться закона... Я всегда был верным слугою ее императорского величества, всемилостивейшей государыни моей.
Светало совсем... Линия кордонных огней, тянувшаяся вдоль всего нагорного берега Оки, бледнела по мере исчезновения сумерек. Предрассветным ветерком дым гнало вдоль реки, и картина была все еще внушительная, зловещая... Лица народных стражников, сошедшихся и согнанных изо всех окрестных правобережных сел, при утреннем свете казались бледными, истомленными... Да и как не истомиться в голоде и холоде, в ежеминутном ожидании, что вот «она», анафемская, невидимая, неслышимая, на птичьих крыльях летающая, за багры и шесты, как бешеная собака, цепляющаяся, за зипуны хватающая – она, страшная, которой никто не видал и которой походки и лету никто не слыхал, она вдруг придет... может быть, уже пришла, сидит вон на том камне, вон там за кустом, на этом колесе, может, она на этой дуге сидит, в ямской, в валдайской колоколец звонит, в очи каждому смотрит, за плечи хватает, по телу мурашками ползает, как тут не исхудать, не побледнеть? «Одного огня, слышь, боится, ну, и жарь ее, анафемскую... А все за грехи да за нечистоту, сказывают господа... А где ее, чистоты-то этой, взять?.. До чистоты ли тут, коли на камне, в канавке, в кусте головой с ногами в лаптях без онуч, а где взять онуч? коли так-ту, по-скотски, по-собачьи спать-жить приходится? Где ее, чистоту-ту, взять, коли в избе ребяткам малым да бабам с телкой сутельной да со свиньей супоросой спать приходится вместе? И то слава те Господи, коли есть телка... А то и на печь бы ее положил, за стол в передний угол посадил бы ее, коли бы была... а то нетути и ее, продана, а денежки за подушно дадены... А то – „чистота!“. Где ее, чистоту-ту, взять, коли нечего жрать? Ну, и язва, ну и чума приходит, потому ни хлеба, ни чистоты нетути, начисто!..»
Толпа редела. Понурые головы расходились к своим сторожевым кострам...
– Ямщики, трогай! – скомандовал Хомутов, молодой видный мужчина с простым добродушным выражением на круглом лице.
Повозки своротили влево и поехали узким проселком. Разъездная команда, по наряду Хомутова, разделилась надвое, и одна половина ее поехала берегом Оки вниз по течению, вправо, другая взяла влево, по направлению к Коломне, высокие колокольни которой красиво вырезывались по ту сторону реки, на синеве чистого утреннего неба. Доносился звон колоколов, не то утрени, не то ранние обедни шли... Должно быть, горячо молятся люди, видя эти зловещие огни и курева за рекой... Как не молиться!.. Вон и колокола звонят как-то молитвенно, в душу звонят, к самому небу кричат, к Богу, и в душе растопляется в елей этот медный, молитвенный звон... Молись, бедный русский народ, не на кого тебе надеяться, кроме Бога... Вон идет она поражать за твою нечистоту и бедность...
– А что у вас в армии новенького, господин полковник? – спрашивает Хомутов, следуя рядом с повозками, но в почтительном от них отдалении.
– Ничего, господин офицер, кроме благополучия, – отвечает все еще плохо оправившийся от переполоха храбрый немец. – Победы нашему храброму воинству Бог дарует.
– Да, точно... Кагул и Чесму не забудут турки.
– Не забудут (а в душе все еще грозные лица, дубье, багры, страшные возгласы толпы, не забудет и он своего Кагула и своей Чесмы в виду Коломны).
И удивительно, точно сговорились наши полководцы: тут у Кагула поражают неприятеля 21 июня, в