голубое небо, каким оно представляется в снах старческих? И если было все это, то зачем прошло, падучею звездою по небу прокатилося? Зачем от всего, от славы и молодости, остались только подагра, да почечуй, да глухота, да слепота? Куда девались армии, которыми он когда-то командовал?
Так думается иногда старому графу в долгие бессонные ночи. И куда сон девался? На полях битв, что ли, остался он, с запахом ли пересохших лавров отлетел, испарился?.. Проклятое время!
А теперь граф занят делами по управлению первопрестольным градом Москвою. Его сиятельство, елико возможно, бодрится, принимая с докладом господина бригадира и московского обер-полицмейстера Николая Ивановича Бахметева, который, вытянувшись в струнку, рапортует, что на Москве все обстоит благополучно: на Пречистенке двух армян зарезали, на Сретенке купца убили, в Голичном ряду семнадцать лавок подломали, у Андронья пьяный пономарь колокол разбил, у Николы в Кобыльском икона плакала, у генерала Федора Иваныча Мамонова борзая сука тремя щенками ощенилась, и все с глазами. Его сиятельство, благосклонно улыбаясь и посыпая мимо носа белый пикейный жилет табаком из массивной жалованной табакерки, ласково выслушивает донесение господина обер-полицмейстера, при каждом сведении кивает головой в знак одобрения и только при последнем известии оживляется:
– Как, государь мой, и все с глазами?
– С глазами, ваше сиятельство!
– Так съезди тотчас к Федору Ивановичу, попроси для меня одного.
– Слушаюсь, ваше сиятельство.
– Да смотри, не простуди его, под камзолом укрой.
Обер-полицмейстер кланяется... Тут же в кабинете около графа возится несколько собак, которые со всех сторон обнюхивают господина обер-полицмейстера, а обер-полицмейстер им дружески улыбается. У камина перед развалившейся на ковре ожиревшей сукой почтительно стоит лакей в графской ливрее и предлагает суке на серебряном подносе сухари в сливках. Сука лениво отворачивается...
– Так вы, государь мой, утверждаетесь на том, что у меня на Москве моровой язвы не будет? – обращается граф к почтенному, в богатом камзоле гостю с красным лицом и жирным подбородком, сидящему поодаль и следящему глазами за ухаживаниями лакея перед капризной сукой.
– Утверждаюсь, ваше сиятельство, – уверенно отвечает господин с жирным подбородком.
– А я уж было за собачек моих испугался... – Граф жует губами, посыпает табаком жилет и что-то припоминает. – Вспомнил... А в гофшпитале, государь мой, что на Веденских горах, где вместе с язвенными был заперт доктор Шафонский?
– Там, ваше сиятельство, болезнь прекратилась и гошпиталь сожжена.
– Как сожжена, государь мой? Кем? Кто поджигатель?
– Гошпиталь сожжена по приказанию вашего сиятельства.
Граф в состоянии столбняка... Табак сыплется на пол... Руки дрожат...
– Как? Кто смел?
– Гошпиталь сожжена по высочайшему повелению, ваше сиятельство!
– По высочайшему повелению?.. А-а! Забыл, забыл, государь мой. Стар становлюсь... Так сгорела?
– Сгорела, ваше сиятельство.
– А поджигателя поймали?
Все молчат... Тяжко видеть развалину.
В эту минуту графу докладывают, что штаб-лекарь Граве испрашивает у его сиятельства аудиенцию по самонужнейшему государственному делу. Доктора с жирным подбородком при этом известии сильно передергивает.
Веселый доктор шариком вкатывается в кабинет графа и останавливается в изумлении. Собаки стаей обступают его и, радостно виляя хвостами, бросаются к ошеломленному добряку.
– Хе-хе-хе! Сейчас видно доброго человека, – радостно шамкает граф. – Сразу собачки мои почуяли честного человека... Очень рад... Что прикажете, государь мой?
– Я уже имел честь представляться вашему сиятельству... Штаб-лекарь Граве. Я из армии.
– Забыл... забыл, государь мой. Дела много у меня. Что прикажете?
– Сейчас, ваше сиятельство, на улице, у церкви священномученика Власия, найдено мертвое тело с явными знаками моровой язвы, и я счел священным долгом немедленно довести о том до сведения вашего сиятельства на предмет принятия неотлагательных энергических мер.
Граф поражен. Он вопрошающе смотрит то на обер-полицмейстера, то на доктора с жирным подбородком, то на веселого доктора...
– Что вы! На улице?
– Так точно, ваше сиятельство.
Граф совсем теряет голову и только разводит руками.
Доктор с жирным подбородком смотрит на веселого доктора и недоверчиво, и не совсем дружелюбно.
Потом граф как бы опомнился. Голова его затряслась:
– Как же вы докладываете мне, государь мой, что все обстоит благополучно? А это что?
Обер-полицмейстер молчит. Доктор с жирным подбородком встает и беспокойно переминается с ноги на ногу.
– Сейчас же запереть всех моих собак! Принять неупустительные меры. А! В городе.... на улице... у меня можно сказать, под носом, и я не знаю!
Граф топчется на месте. Собаки окружают его, не дают двигаться. Жирная сука подходит к лакею и протягивает морду, чтобы взять сухарь... Она кушает.
– Вот, вот... очень рад, очень рад! К ней аппетит возвращается, – радуется граф. – Ну так что же, государь мой? – обращается он с веселым лицом к веселому доктору.
– Чума по Москве ходит, ваше сиятельство.
– Очень рад, очень рад... К ней аппетит возвращается!
Лакей фыркает. Обер-полицмейстер прячет глаза. Веселый доктор делает безнадежный жест...
– Ты что? – спрашивает граф лакея.
– Флора, ваше сиятельство, изволили разом два куска сглонуть.
– Очень рад... очень рад. Так принять меры и донести мне. Отпускаю вас, государи мои. Я устал...
Старик действительно устал... жить. Все откланиваются.
VII. ЕРОПКИН И АМВРОСИЙ
До сих пор Москва все еще не подозревала, что чума гнездится в ее стенах, что страшные гнезда эти, в форме невидимых, неосязаемых, даже необоняемых атомистических миазм, она разбросала во все концы города, пересылая их из дома в дом, из квартала в квартал, из церкви в церковь, от одной площади до другой, то на немытой рубахе фабричного, то на грязном истоптанном лапте чернорабочего, то на чапане больничного сторожа, то на лопате гробокопателя, копавшего яму для язвенного, то на церковном покрове, прикасавшемся к савану покойника, то на животворящем кресте Господнем, к которому прикасались коснеющие губы напутствуемого... Невидимая рука смерти через водосточные трубы пускала эти губительные гнезда заразы на воду, и зараза через питье входила в живые организмы и в жизнь вносила смерть.
– Бог наслал на нас язву за грехи наши, – задумчиво говорил Амвросий собеседнику своему, красивому, в военном камзоле мужчине, сидевшему в кабинете архиепископа, в покоях Чудова монастыря.
– Так, ваше преосвященство, – отвечал собеседник Амвросия, нетерпеливо постукивая пальцами по своей расшитой золотом треуголке, – но извините, владыко, ссылаться на «грехи наши» – это, как говаривал мой наставник в риторике, общее место... Нам нужно дело, а не общее место.
– Я и докладываю вашему превосходительству дело, а не общее место, – строго сказал архиепископ.
– В вашем сане, конечно, оно так...
– Не в сане архиепископа, государь мой, а в сане человека я докладываю вам.
– Перед вами, владыко, не просто человек, а лицо, не по заслугам снисканное высочайшим доверием всемилостливейшей государыни моей на трудное дело прекращения сей язвы.
– Я и докладываю вашему превосходительству как представителю высочайшей персоны и воли ея императорского величества, – настаивал Амвросий, нетерпеливо звякая четками.