Ягужинский стал спокойнее прислушиваться. Он знал, что когда беспокойный царь заговорит о российском царстве, о его славе, то все другое, личное, уже менее острым становится для него.
— Я здесь сооружу мою новую столицу… Се будет новый мех, и в новый мех я волью новое вино — и просвещение, и новые доблести российские… А Москва — пусть останется Москвою… Ишь ты! Москва-де сердце России — ну ин и пусть останется сердцем, кое присно живет в разладе с рассудком… Так и Москва… А эта немка — Анна… Что ж! Пускай ее… не любит уж… Да и любила ли, полно? Не царя ли видела во мне, а не любовника?.. Да, любить и царь не может заставить…
Ягужинский видел, как громадная тень царя наклонилась над столом. Голова опустилась на руки. Тихо стало в палатке.
— А эта — Марта, что ли? Какие глаза — чистые, невинные… Может, эта и полюбит не как царя… Ну да благо — быть здесь «Питербургу»!
Царь даже кулаком об стол стукнул… Потом зашуршала бумага, заскрипело перо…
Под скрип царского пера и уснул Павлуша Ягужинский.
Малороссия… Украина… Всегда, во все века исторической жизни русской земли, край этот выступал из могильного мрака истории под дымкою очарования, поэзии, чего-то чудесного… Да, чудесное, героическое, легендарное прошло и сквозь всю историю этого симпатичного, но несчастного края. Яркость исторических красок так бьет в глаза, когда вы переноситесь в прошедшее Украины: первые богатыри народного эпоса, богатыри стихийные и полумифы, потом богатыри — запорожцы, гетманы, казаки, гайдамаки, чумаки — на всем этом лежит печать поэзии.
— Шо се ты, доню, читаешь?
— Та се, мамо, про блудного сына.
— Що ж воно — из евангелия, из святого письма?
— Ни, мамо, — се комедия.
— Яка, доню, комедия?
— Воно, мама, виршами писано.
— А хто его написав?
— Симеон Полоцький, мамо.
— Що ж воно там пише?
— Та пише, мамо, що у одного чоловика було два сына, старший — тихий да слухьяный, а меньший — якийсь козакуватый, непокийный, мов запорожський козак: «Отпусти да отпусти, каже, мене, тату…».
— Та се ж и святе письмо так пише… Яка ж се комедия, доню?
— Ах, мамцю, яка бо ты! Тут вирши…
— Так що ж що вирши?
— Тим воно й комедия называеться.
— А ну-ну, почитай, я послухаю — що воно таке е.
— Слухай, мамо… Ото вин, меньший сын, уже на воли, десь у чужий земли… Слухай, мамцю, що вин каже:
— Овва! Се б то его батько на вечерници не пускав…
— Ни, мамо, — яка бо ты!.. Слухай…
— Та чого ж слухать! Волоцюга — волоцюга и есть… Одно слово — блудный сын — Семен Палий…
— Ну вже, яка бо ты, мамцю!.. А люди кажуть, що Палий такий козак, якого и в свити нема.
— Не все то правда, що люди кажуть.
— Як же ж, мамо?.. Вин за виру стоит…
Так говорили между собою мать и дочь, дочь — Мотренька Кочубей. Зачем Пушкин назвал Мотреньку «Марией»? Разве не благозвучно было бы это имя в поэме? Вероятно. А может быть, Пушкину неизвестно было настоящее имя знаменитой дочери Кочубея?
Горница, в которой сидят мать с дочерью, не похожа на то, что в настоящее время разумеется под комнатами людей среднего состояния, а в особенности богатых. Это ни зала, ни гостиная, ни кабинет, ни столовая, ни уборная, ни спальня — просто горница. Четыре окна ее выходят непременно в «в вишневый садочок». Вдоль двух стен горницы тянутся широкие лавки, которые сходятся в переднем углу, украшенном богатою киотою. В киоте блестят иконы в золотых и серебряных окладах. Самый богатый оклад на образе «Покровы» — это наиболее почитаемая икона украинца.
У других стен горницы — несколько резных с прямыми стенками стульев, и там же шкапы и поставцы, наполненные серебряною и золотою посудою. Особенным богатством отличаются кубки, между которыми есть и дорогой итальянской работы. Верхние половины шкапов стеклянные, а нижние глухие, с глухими дверцами. Дверцы эти изукрашены рисунками, малеванными масляными красками. Рисунки большею частью из народной жизни и истории, а также из священного писания и нравоучительные. Так, на одном изображены два человека, стоящие друг против друга; у одного в глазу нарисован сук, а у другого — целое бревно. Подпись гласит:
На другом рисунке изображены «козак» и «москаль», последний держит первого за полу, которую первый обрезывает саблей. Подпись: «Вид москаля полу вриж та втикай». На третьем рисунке: «козак» и «лях», которые жмут друг другу руку, а козак другую руку держит за пазухой. Подпись гласит: «3 ляхом дружи, а каминь за пазухою держи». «Стара Кочубеиха» смотрит еще женщиной нестарой и красивой, но в этой красоте не видно уже привлекательности, нежности и обаяния молодости. Скорее в красоте этой есть что-то отталкивающее, жесткое и надменное. Движения ее изобличают желание властвовать, повелевать, и если сфера этого владычества является ограниченной, то она превращается в семейный деспотизм в форме держания мужа под башмаком, а детей — в ежовых рукавицах. Перед Кочубеихой прислуга должна непременно трепетать, ходить в страхе Божием и исполнять не приказания госпожи, а движения ее бровей и глаз, мановения руки, и понимать ее молчание. Недаром Мазепа, которому Кочубеиха немало насолила, называл ее «женою гордою и велеречивою».
«На Кочубеиху треба доброго муштука, як на брикливу кобылу», — не раз говорил он.
«Як бы не вы, Иван Степанович, — замечал на это лукавый Семен Палий, — то вона б давно була гетьманом».
Кочубеиха, подойдя к Мотреньке, стала рассматривать лежащую перед ней книгу.
— Кто се тоби дав таку книгу? — спросила она.
— Пан гетьман, мамо, — отвечала Мотренька.
— От ще! Старый собака — задумав вчити чужу дитину.
— Ну вже — яка бо ты, мамцю! За що ты его не любишь! — возразила девушка, глядя на мать. — Вин