Это последнее имя захлебнулось и потонуло, словно в пучине, в неистовом реве:
— Петру Ликсеичу! Петру!
— Да будет единый царь и самодержец всея Великия, и Малыя, и Белыя Руси царевич Петр Алексеевич! — словно колокол, отчетливо прозвенел чей-то звучный голос.
— Петр! Петр! — поддали другие, вся площадь.
Сумбулов видел, как мертвая бледность покрыла лица обеих царевен.
«Сорвалось! — защемило в душе у него. — Прощай, лапушка!» Он уже не видел в окне того смущенного личика.
Патриарх повторил вопрос:
— Кому на престоле российского царства быть государем?
— Иоанну! Ио-а-нну! — с воплем отчаяния отозвался Сумбулов и часть стрельцов.
Их опять заглушили и еще с большею, неистовою силой. А из всего стона опять отчетливо выделился знакомый голос:
— Да будет по избранию всех чинов московского государства великим царем Петр Алексеевич!
— Да будет тако! — осенил крестом всю площадь патриарх. — Аминь!
Вверх полетели шапки, словно тучи птиц. Но падали шапки на чужие головы, и из-за шапок началась такая свалка, что волосы летели клочьями и устилали площадь… «Моя шапка! Моя!»«Вот тебе твоя! Вот тебе!»…«Караул! Помогите, православные! Режут!»…
Патриарх, архиереи и бояре двинулись назад, в хоромы.
Странный вид представляла теперь палата, в которой покоилось тело умершего царя. Она казалась пустою и мрачною. Посередине ее на возвышении стоял гроб, полуприкрытый дорогими золотыми парчами. Из-за парчей выглядывало восковое лицо мертвеца. За гробом, у стены, возвышался царский трон. Тот, кто мог на нем сидеть, теперь лежал в гробу. А около гроба, словно в полузабытьи, сидел с закрытыми глазами царевич Иван Алексеевич. Казалось, и он, и мертвец прислушивались к тому, что читал у гроба церковник в печальных ризах. А он медленно, заунывно читал: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых…»Душу выматывало это чтение. Вдали, под окнами, тихо сидели совсем убитые царевны. Только «медведица» стояла посреди палаты рядом со своим «медвежонком» и выжидательно смотрела на дверь.
Вошел патриарх, за ним архиереи, бояре.
— Буди здрав, великий государь царь Петр Алексеевич, всея Великия, и Малыя, и Белыя Руси самодержец! — торжественно возгласил владыка.
«Медведица» дрогнула и выпрямилась во весь свой рост. Царевич — «медвежонок», теперь царь, ухватился было за подол матери, но потом быстро отдернул руку и выпрямился. Царевич Иван даже головы не поднял. Патриарх подошел к новоизбранному маленькому царю и благословил его крестом.
— Буди благословен, великий государь царь Петр Алексеевич всея Руси! Буди благословенно царство твое и царствование. Облекися, царю, в ризы царския и прими державство твое, Богом врученное. Возсяди ныне на вдовствующем престоле прародителей твоих!
Потом, обращаясь к предстоящим, патриарх проговорил:
— Творите положенное по чину.
Маленький царь стоял неподвижно, точно мраморный, только руки его нервно сжимали одна другую. Он поднял свои черные выразительные глаза и встретился с глазами своего дядьки, Бориса Голицына, радостные глаза которого, казалось, говорили: «Ну, царюшко милый, допрежь сего батюшка твой, блаженной памяти тишайший царь, за провинки купал бояр в пруду в Коломенском, а ты котят да щенят топил вместо бояр, а теперь и самих бояр, что щенят, топить станешь, набил ручку…»
Между тем на его юного питомца уже надевали царские облачения: кафтан становой, зипун червчатого атласу, платно — атлас золотой по белой земле, и взводили на чертожное место, на трон. Потом в руки его вложили «скифетро» и «яблоко державное».
Патриарх, вкладывая эти царские регалии в руки юного царя, заметил, что руки эти холодны, как лед, конечно, от волнения; но гордый царственный ребенок не хотел обнаружить этого волнения.
— Прими скифетро сие, жезл царев, — говорил патриарх, — да будет жезл сей для злых — бич наказуяй, для добрых — ветвь маслична.
Передавая ему державу, патриарх говорил:
— Прими яблоко сие и како убо яблоко в руце своей держиши, тако держи и вся царствия, данныя тебе от Бога, соблюдая от врагов внешних.
По бокам трона стали царские приближенные: Борис Голицын и Яков Долгорукий. Мать — «медведица» стояла тут же, не спуская глаз с царственного сына и боясь, как бы он не закапризничал… А от него станется: еще сегодня он не хотел одеваться, чтоб идти проститься с умершим царем, и сбил с головы старой няньки своей волосник, чем и опозорил седую голову старухи. Нет, теперь он сидит смирно. Его начинает тешить обряд, точно все нарочно играют «действо», как при покойном батюшке действо о «Навуходоносоре царе» игрывали.
Но вот начинается целование царской руки. Первой подходит мать — «медведица». Ребенок царь не выдерживает своей царственной роли и, торопливо передав «скифетро» и «яблоко» в руки Голицына и Долгорукова, стремительно бросается в объятия матери…
— Мама! Мама!
— Сыночек мой! Петрушенька! Царюшко мой державный!
Но ребенок быстро приходит в себя.
— Будет… довольно… не плачь, матушка… стань на место.
Царица — мать отходит. Ребенку — царю вновь подают скипетр и державу, на колени кладут бархатную подушку, из правой руки опять берут державу, а маленькую ручку кладут на подушку, для целования. Бледная, как полотно, царевна Софья и смущенная царевна Марфа ведут под руки царевича Ивана для целования руки братишки — царя. Софья уже не плачет, только воспаленные глаза блестят лихорадочным огнем. Царевич Иван двигается, как автомат.
— Иди, иди, братец, у младшего братца — царя руку целовать, — злобно шипит Софья Алексеевна.
Больной подслеповатый царевич Иван смиренно целует крохотную ручку младшего брата.
За ним прикладываются царевны. Софья не целует, а как-то злобно тычется концами губ, словно бы это была не ручка ребенка, а холодная змея.
Прикладываются к этой ручке бояре, дворяне, гости торговые, тяглые и «всяких чинов людишки».
— Эка ручка! Махонька, беленька, точно сахарна, и скифетро держит, ишь ты, — невольно смущается тяглец Микишка, с боязнью нагибая свою всклоченную голову с суконным рылом к царской ручке, точно бы это было раскаленное железо.
Один Сумбулов не прикладывается и затирается в толпе: он боится взглянуть в глаза ребенка, сидящего на троне. Ему почему-то разом вспоминается далекий Крым, голубое море и чайки, жалобно кричащие над трупом прибитого к берегу невольника…
«А надо мной воронье будет каркать, как вырастет вот этот…
Фу ты, дьявол! Сгинь — пропади!..»
Прикладывались к царской ручке и стрельцы. А думали ли они, что эта самая ручонка будет когда-то рубить их воловьи шеи?