эпизод из Библии — рассказ о том, как Христос, оставив без присмотра стадо из девяноста девяти овец, стал искать одну овцу — заблудшую. Сейчас, встречая меня, она, наверное, думает, что я тоже заблудшая овца. В таком случае она немного ошибается. Если бы я была той овцой, я бы сказала Христу и своим девяноста девяти сородичам: «Ступайте своей дорогой и не думайте обо мне. Хочу идти сама по себе».
Мадемуазель Фуджимото пошла дальше по проходу, а я принялась рассматривать издалека цветы, срезанные в теплице. Мать, которая часто украшала интерьер церкви цветочными композициями, таких цветов уж точно бы не выбрала. В апреле она взяла бы ветки вишни, жасмина, добавила бы анютины глазки — все из нашего сада. Наконец, положила бы большой букет белых тюльпанов. Мать всегда умела собрать букет, подходящий ко времени года. Цветочные композиции, говорила она, должны гармонировать с природой. В прошлом году, в середине февраля, она принесла домой еще голые ветки вишни и несколько павлиньих перьев, оброненных птицами осенью, во время линьки. Зеленые и синие «глаза» плыли на фоне темных веток, как неизвестные планеты на черном небе. Если бы мать не уехала и продолжала создавать свои чудесные икебаны, я, может быть, и поверила бы наконец в Бога. Во всяком случае, я бы стала серьезней воспринимать слова пастора Като о красоте окружающего мира, созданного Творцом.
После службы мы пошли с Кийоши к нему домой. На кухне он вручил мне письмо от матери. Пока я вскрывала конверт, Кийоши открыл холодильник, налил молока в высокий стакан.
— Хочешь молока? — спросил он после того, как опустошил его.
— Нет, спасибо.
Странный народ эти мальчишки. Девочка сначала бы предложила напиток подружке, а потом уж сама выпила.
Кийоши стоит у стола, вытирая рот тыльной стороной ладони. Я разворачиваю письмо. Руки начинают дрожать. Первое письмо за месяц. Нет, прошло больше месяца с тех пор, как я отправила ей письмо с просьбой разрешить мне звонить ей по телефону. Иероглифы идут сверху вниз, как было принято раньше. Написаны черной тушью. Всего одна страница. Я лихорадочно всматриваюсь в ожидании плохих новостей. Вот что она пишет:
Сложив письмо, я сунула его в карман.
— Пойду, пожалуй. — Голос мой звучал тихо и жалобно.
Все же мать — ужасная трусиха. Боится разговаривать по телефону, так как мы можем расплакаться. Боялась сразу написать письмо, испугавшись, что я расстроюсь. А я, наоборот, расстроилась, что она так долго молчит. Если уж собралась сказать «нет», то говорить нужно сразу, а не держать меня в неведении месяц с лишним. И зачем начинать письмо с каких-то малозначащих новостей? Почему она не может понять, что я в любом случае хочу знать правду, какая бы она ни была?
— Дурацкое письмо, — выпалила я, спускаясь вслед за Кийоши по ступенькам. — Представляешь, моя мать не хочет разговаривать со мной по телефону: боится, как бы мы с ней лишний раз не расстроились. Но не может сказать этого прямо. Начинает письмо с того, что они с дедом вышивают, советует мне не засиживаться допоздна за уроками — здоровье, мол, дороже. Как она могла написать такое глупое письмо?
Остановившись на середине лестницы, Кийоши обернулся ко мне.
— Твоя мама хочет как лучше, — сказал он назидательным тоном. — Сообщает тебе в первую очередь приятные известия. Бережет твои чувства. Эгоистично с твоей стороны винить ее за это.
Реплика Кийоши настолько меня удивила, что я не нашлась с ответом. Мои школьные подруги, выслушав мой рассказ, сказали бы примерно следующее: «Просто ужас! Жаль, что она поступает так неразумно». Или: «Сочувствую. Я бы тоже расстроилась». Конечно, я бы не придала их словам особого значения, но все же сочувствие подруг помогло бы мне. Почему же Кийоши не может сказать что-нибудь в том же духе? Я бы поняла, что он беспокоится обо мне, хотя ему и представить трудно, через что мне довелось пройти. Я уверена, ни одна девочка не бросила бы мне такого упрека, зная, что я и так достаточно несчастна. Раньше Кийоши черствостью не отличался. Но в последние год-два он словно совсем перестал меня понимать. Скажем, кто-то меня обидит. Так Кийоши обязательно встанет на сторону того человека, убеждая меня, что в жизни нужно быть справедливым, а не пристрастным.
— А чего ты ожидала от ее письма? — не отстает он со своими нотациями и явно сердится.
— Не знаю, но зачем мне эти мелочи жизни и банальности?
Он покачал головой:
— Нельзя судить ее так строго. Ты сама знаешь, она чувствует себя одиноко. Почему же не проявить сочувствия?
Я собралась было ответить, что именно он и судит о людях слишком строго, но не успела — Кийоши уже сбежал вниз.
Спускаясь вслед за ним, я подумала: хорошо, что не сообщила ему о других подробностях из письма матери. О том, что, по ее мнению, христианина и буддиста можно по сути дела считать единоверцами. Кийоши пришел бы в ужас от такого кощунства. Пастор Като предположил бы, что вера матери недостаточно крепка. Да и госпожа Като была бы шокирована. Нет, что бы ни говорила мать насчет религий, я должна это хранить в тайне. Вообще в последнее время в моей голове скопилось много такого, о чем я никому не могу рассказать. Как бы ни были добры мои друзья, многое, о чем я думаю, недоступно их пониманию. Максимум, что они могут мне дать, дежурные слова соболезнования.
А меж тем на улице сияет солнце, заливая светом парковочную площадку, посыпанную белым гравием. Машин на ней почти не осталось. Наверное, в зале для прихожан, оборудованном на первом этаже дома Като, пьют чай несколько старичков. Когда мы с Кийоши учились в начальной школе, в нашу церковь приходили и другие дети. Их матери, как и наши, обратились в христианскую веру, будучи еще школьницами, во время войны. Но потом эти женщины перестали здесь появляться. Дети, естественно, тоже. С каждым