Ксавье с облегчением вздохнул. Ролан был тут, он жив.
— Ну, получил? — воскликнул Мирбель, все еще смеясь.
Ксавье молча взял подсвечник со стола в прихожей.
— Скорее бы кончилась эта так дурно начавшаяся ночь! Завтра утром вы посмотрите на это другими глазами, в вас проснется жалость.
— Жалость к кому? К этому насекомому, которое даже не имеешь права раздавить?..
— Нет, нет, — прервал его Ксавье. — Вы не желаете ему зла, вы не сделаете ему ничего плохого: ведь рано или поздно и нас с вами постигнет та же участь, что и его...
— Кретин, — пробурчал Мирбель. — Но понаблюдай-ка за ним — он уже мужчина: обожает Доминику, ненавидит тебя. Это в десять-то лет! Кстати, я полагаю, что детям, которых приводили к Христу, было не больше четырех-пяти лет. Как ты думаешь?
Ксавье не ответил, он поднялся по лестнице и резко захлопнул за собой дверь. Он не мог слушать, когда Мирбель говорил о Христе, даже если тот и не богохульствовал. Ксавье сел на стул, «чтобы думать», как он говорил, когда был еще школьником. «Что ты сидишь один, почему не играешь?» — «Я думаю о разных вещах»... Ему хотелось бы думать только о Доминике. Но он не поедет к ней до тех пор, пока не передаст Ролана в надежные руки... А может, увезти его с собой? Чтобы вновь увидеть Доминику, Ролан, конечно, поедет с ним хоть на край света... Но дом Дартижелонгов такой негостеприимный. Не потерять мальчика из виду — это все, что он может пока для него сделать. Ксавье будет бдительно охранять его интересы. Не надо заглядывать далеко вперед. Нужно делать то, что нужно сегодня, сейчас, здесь: не бросать Ролана ни на день, ни на час, ни на секунду. Лучше умереть, чем бросить его на произвол судьбы. Даже если все сговорятся вышвырнуть его на улицу, я буду его верным стражем.
Запел петух, обманутый ярким светом луны. Над Ларжюзоном стоял непрекращавшийся стон — стон леса. Звук этот не ослабевал и не усиливался, словно ровная сдержанная жалоба несметной толпы, где ни одно сердце не стенает громче другого. Невозможно молиться: перед глазами стоял Ролан, за ним Доминика, все его мысли были сосредоточены только на этих двух лицах. Тогда он достал из кармана четки, эту цепь черных бус, самое последнее, самое ничтожное, самое позорное средство заставить себя молиться в те минуты, когда меньше всего чувствуешь себя на это способным. И тело на сей раз восторжествовало над непокорным духом. Монотонный ритм молитвы слился со стенаниями парка, где хозяйничал западный ветер. Он слушал, как отворяются и хлопают двери, как течет вода из крана, как стучит ставень, потом кто- то закрепил его на крючок. Он узнал шаги Мишель — она спускалась по лестнице. Должно быть, хотела удостовериться, что в библиотеке ничего не случилось. Она сразу же поднялась к себе и заперла дверь на задвижку.
Когда дом заснул, Ксавье взял коробок спичек и, сняв башмаки, вышел из комнаты. Не скрипнув ни одной половицей, он дошел в шерстяных носках до библиотеки и прильнул ухом к двери. Сперва ему показалось, что в комнате никого нет. Но в конце концов он все же уловил тихий вздох, потом какое-то невнятное слово во сне. Ксавье только и хотел увериться, что мальчишка здесь, что он жив и как будто спокойно спит. Вернувшись в прихожую, Ксавье потоптался немного на месте, не зная, на что решиться, затем бесшумно повернул ключ входной двери, и ему в лицо пахнуло горьким сырым ветром, его обдало мелкими водяными брызгами.
Ступать в одних носках по каменным плитам крыльца было холодно. Он спустился по ступеням в парк. Щебенка на дорожке ранила ноги. Он обошел вокруг дома и увидел, что узкое окно библиотеки открыто. Камни цоколя образовывали здесь выступ, и рядом с окном проходила водосточная труба. Будь он половчее, он мог бы запросто по ней взобраться. Но ему, конечно, и пытаться нечего. И тут Ксавье вспомнил, что у шпалеры в огороде стоит лестница. Огород находился довольно далеко от дома, на осушенном болоте в конце парка. Впрочем, дойти туда даже в одних носках ничего не стоит, но притащить оттуда лестницу в темноте будет трудно. Хотя, в конце концов, каких-нибудь полкилометра... Ксавье пошел по аллее, после щебенки песок показался ему бархатным ковром, хотя время от времени в ногу вонзалась то сухая сосновая игла, то острый кусок коры, и он вскрикивал. Осторожно ступая, он глядел не под ноги, а вверх, потому что ориентировался только по верхушкам деревьев, окаймлявших аллею. Он не думал ни о Доминике, ни о Ролане, только о лестнице у шпалеры, которую работник, быть может, уже убрал. Когда он подошел к низине, где был огород, ступни тут же почувствовали холод мокрой травы. Глаза привыкли к темноте, и он сразу же увидел лестницу. Она оказалась и длинней, и куда тяжелее, чем он предполагал. Он взял ее под мышку, с трудом дотащил до аллеи, а там взвалил на плечи. Но вскоре выбился из сил и поволок ее за собой.
Теперь он уже смотрел не на верхушки деревьев, а в землю. Он шел медленно и с каждым шагом все больше ранил ноги. Он часто останавливался, чтобы переложить лестницу с одного плеча на другое. Потом, сам того не замечая, сошел с аллеи, довольно долго не мог найти ее, и колючие ветки лимонника и острые шишки, обглоданные белками, до крови раздирали ему кожу... Выбравшись наконец на аллею, он пришел в ужас при мысли, сколько еще придется тащить лестницу в этой темноте до дома. Конечно, главным оставалась Доминика, их любовь, его призвание и сомнения, которые постоянно терзали его душу. Но этой ночью он терзал свою плоть. Голгофа! Сколько он об этом говорил, сколько, как ему казалось, думал, но вдруг в кромешной тьме этой сырой и зябкой ночи он обнаружил, что никогда по-настоящему не понимал, что значит нести свой крест, не испытал этого на своей шкуре. Нет, крест — это не неудачная любовь, как он внушал себе прежде, не необоримая страсть, не унижения и провалы, а реальный тяжелый деревянный брус, давящий на стертые в кровь плечи, и еще эти острые камни, и эта неровная земля, которые ранят сейчас его ноги... Напрягая последние силы, он шел вперед, и ему чудилось, что перед ним маячит чья-то худая спина. Он четко видел каждый позвонок, обтянутые кожей ребра, которые вздымало прерывистое дыхание, и лиловые рубцы от ударов бича: раб всех времен, вечный раб.
Когда перед Ксавье возникли наконец смутные контуры дома, он в последний раз передохнул, прислонившись к стволу дерева. Это страдание плоти будило в нем чувства, похожие на те, что вызывал обряд причастия. Он смаковал его, сосредоточивался на нем, боясь что-либо упустить. Он погружался в бездну страданий, смутно предощущая в этом особо изощренную усладу, без которой не может развиваться личность с ранимой совестью. Он ощутил тяжесть каждой слезы, каждой капли пота и крови в том потоке, который течет в мире не только из-за человеческой жестокости, ибо жизнь наша, наша добродетельная жизнь вообще немыслима вне этого неиссякаемого потока.
Ксавье выпрямился и прошел несколько шагов, отделявших его от окна библиотеки. Ветер трепал занавеску, выбившуюся за раму. На эту сторону, кроме окна библиотеки, выходило только окно ванной комнаты. Он легко проник в библиотеку, и в первую секунду у него упало сердце: старый кожаный диван был пуст. Он обвел помещение привыкшими к темноте глазами, но никого не обнаружил. Тогда он чиркнул спичкой и увидел, что Мирбель оставил рядом с куском хлеба подсвечник со свечой. Он зажег свечу. Одеяло было сложено на диване. И тут из дальнего угла комнаты донесся не то вздох, не то стон. Между стеной и старым сундуком, который долгие годы не открывали, потому что секрет его замка был забыт, забился, свернувшись клубком, мальчик. Расцарапанные коленки были подтянуты к подбородку. Он видел мальчика в профиль. Ксавье вздрогнул — ему показалось, что ребенок мертв, — но это длилось только мгновение. Ролан просто спал, сраженный усталостью, как это бывает в его возрасте, когда сон побеждает все горести мира. Ксавье наклонился к нему, из последних сил сгреб мальчишку в охапку, невероятным напряжением воли заставил себя донести его до дивана и осторожно уложил. Под его всклокоченную голову он подсунул подушку, накрыл одеялом худые ноги с мосластыми коленками, снял рваные сандалии и принялся растирать ледяные ступни. Ролан вскрикнул и сел, испуганно озираясь по сторонам.
— Это я. Я с тобой, спи.
Мальчик раскрыл глаза, но так толком и не проснулся, тут же уронил голову на подушку. Тени от ресниц странным образом удлиняли его тяжелые темные веки. Его тонкие черты искажала маска детского отчаяния, маска из размазанных слез, слюней и грязи. С годами, наверно, он станет красивым, любимым и будет делать зло. Снова отброшенный в бедность, обреченный на подневольный труд, он будет вспоминать этот мир, в который проник ребенком. На что он пойдет, чтобы вновь в него попасть? Целая судьба, и судьба запутанная, уже была написана на этом маленьком грязном личике. А Ксавье сидел на краю дивана, чувствуя, как носки прилипают к его кровоточащим ступням. Он невероятно страдал, но не мог двинуться. Он принадлежал этому маленькому существу, был связан с ним на жизнь и на смерть. Какие доказательства он мог бы привести в подтверждение своей уверенности? Безумие — думать об этом, сущее безумие... Если