Он забормотал, что готовит почву, что нужно действовать осторожно. Она прервала его:

— Хорошо! Я сама займусь вашей матерью. Я знаю способ убедить ее. Это не займет много времени.

Как она была уверена в себе! Как категорична! Это встревожило его: он никогда не сомневался, что убедить мать удастся не скоро. Возможно, даже придется ждать до самой ее смерти. Он рассчитывал на это. Он был спокоен, потому что мать обязательно должна была сказать «нет», должна была заупрямиться. Так что эта самоуверенная девица явно преувеличивает свои силы... Он проговорил:

— Вы не знаете мою мать...

— А вы не знаете меня, — возразила она. — Если я чего-то хочу...

Он спросил с притворным безразличием:

— Что вы собираетесь ей сказать?

— Это моя тайна, — сказала она. — Вот увидите, через неделю ваша мать сама будет торопить вас назначить дату.

Он вздрогнул: нет, наверное, это пустое хвастовство, если здесь не кроется какая-то хитрость. Помолчав, он сказал:

— Назначить дату? Но ведь нужно подождать, пока я сам смогу зарабатывать, чтобы содержать нашу семью...

Он сказал «нашу семью». В конце концов, это было уже кое-что!

— Но я тоже буду работать, я ничего не буду вам стоить. Я никогда никого не вводила в расход. Я уже занимаюсь поиском места в Париже. И у меня уже есть предложения. И к тому же, знаете, — с жаром добавила она, — нам хватит одной спальни! Питаться можно будет один раз в день, в бистро, этого вполне достаточно. Я в этом смысле не привередливая! Сама варю лапшу на спиртовке. Одну зиму я, например, прожила на одной такой подогретой лапше.

Этот разговор ранил Николя до глубины души, ибо представился ему посягательством на лелеемый им культ простых и священных жизненных ритуалов. Его не страшила бедность интерьера, но он страстно любил домашний уют. Все вокруг него располагалось в определенном порядке, купаясь во вневременном свете. Он придавал почти религиозное значение ароматному супу, фруктам на фаянсовой тарелке, долгим молчаливым трапезам. А тут спиртовка, блюдо с подогретой лапшой! Галигай умудрилась сразу же допустить крупную оплошность, предложив Николя именно то, что внушало ему наибольший ужас.

Она замолчала, смущенная его упорным молчанием, за которым он укрылся, как за крепостной стеной. Она наугад протянула руку в его сторону и дотронулась до его руки, и он не отдернул ее. Она сжала его руку, та была безжизненной, как зверек, притворившийся мертвым. Николя ощущал рядом с собой женщину, которая слегка прижалась к нему. Он не отстранился. Она опустила голову на его плечо. Сняла берет. В этот момент он чувствовал себя стволом дерева. Она сказала: «Ах! Я хотела бы послушать, как бьется ваше сердце!» Неужели она осмелится? Да, она осмелилась: ее пальцы скользнули по рубашке, и вдруг он ощутил прикосновение ее пальцев к своей голой груди. Она сказала: «Я не слышу, бьется ли оно...» А как ему биться, этому оцепеневшему сердцу? Ее дыхание участилось. Наконец, как он и ожидал, она сказала:

— Поцелуйте меня. Вы меня еще не поцеловали.

И потянулась к нему губами.

— Нет, — сказал он, — я хочу поцеловать ваши глаза... Я люблю ваши глаза.

Он словно хотел дать ей понять: я мог бы прикоснуться губами без отвращения только к вашим глазам... Однако даже эти невзначай оброненные слова доставили ей какую-то радость.

В это же самое время поздняя ущербная луна безразлично внимала другим вздохам, раздававшимся в саду Дюберне, недалеко от террасы, столь легким, что они смешивались с шорохом листьев. «Нет, — говорила Мари, — вы разорвете мою блузку. Сюда... Вот так!» А затем: «Подождите, дайте перевести дыхание...» Она не знала, что поцелуй может длиться так долго. Обретя способность дышать и говорить, она предложила:

— Нам будет лучше, если мы приляжем.

— Нет, — запротестовал он, — нет, нет.

Это чудо заставило луну задержаться над большим тюльпанным деревом. Именно она, юная девушка, почти ребенок, предлагала ему всю себя, а он, хищник, даже не пытался перейти границу дозволенных ласк, не стремился насладиться всеми прелестями этого никем не изведанного тела, а лишь без удержу целовал приоткрытые губы, накрывая огромной ладонью трепещущую грудь.

— Вы просто с ума сошли! Вы знаете, который час?

Луна исчезла. Над террасой вырисовывалась тень Галигай. Их губы разомкнулись. Но они не двигались.

— Завтра, — сказал он пылко, — обязательно, милая! Неважно где, но обязательно! Я не смогу больше прожить ни дня, не обнимая вас.

— Да, завтра, — сказала она, — завтра!

Завтра и каждый следующий день. Он исчез между ивами, которые окаймляли дорогу, идущую вдоль реки. По крутой тропинке она поднялась к террасе. Г-жа Агата набросила ей на плечи шаль.

— Лишь бы мама заснула!

— Не бойтесь: она приняла веронал.

Мари вошла в комнату учительницы, освещенную керосиновой лампой. Агата внимательно посмотрела на нее, увидела помятую блузку, припухшие губы и отсутствующий взгляд из-под растрепанных локонов. Должно быть, желая упредить выговор или испытывая потребность в добром слове и ласке. Мари обняла учительницу, но тут же отпрянула.

— Да вы плачете, госпожа Агата, вы плачете? Но вы ведь встречались с ним сегодня? Это вы от счастья плачете?

Та не ответила. Не потому, что завидовала. Желание больше не мучило ее. Осталась только горькая нежность без всякой надежды. Она не вытирала слез. Она позволила себе выплакаться в присутствии другого человека.

XII

На следующий вечер, когда сквозь ветви тюльпанного дерева проглянула луна, ни единый человеческий вздох не смешивался больше с шелестом листьев. Мари и Жиль не вернулись на то место, где еще не распрямилась примятая ими трава. Встрече помешало событие, о котором г-жа Агата рассказала двум друзьям, сидя в комнате Николя. На рассвете Юлия Дюберне ощутила такую острую боль, что пришлось вызвать молодого врача. Тот сильно разволновался и обратился за помощью к своему коллеге Салону. При этом никому в голову не пришло спрашивать мнение больной. Пожилой доктор срочно отправил ее в Бордо, сказав, что дальнейшее промедление недопустимо. Мари и Арман Дюберне поехали вместе с ней.

— Несмотря на уговоры Армана, Юлия потребовала, чтобы я осталась дня на два, чтобы приглядеть за домом. Распоряжения, которые она мне дала, говорят о том, что она не слишком-то надеется вернуться. Может, предчувствует близкий конец. Трудно себе представить более хладнокровное отношение к собственной смерти.

Галигай удобно устроилась в кресле Жиля. «Надо же, дрянь какая, расселась в моем кресле! Как у себя дома, словно все, что принадлежит Николя, со всеми его секретами, уже принадлежит и ей тоже. А у Николя такой вид, будто он от этого вовсе и не страдает!»

— А как вы думаете, она верующая? — спросил он.

— Юлия Дюберне? О! С богом у нее отношения в полном порядке! Она все предусмотрела, даже кое- какие тайные добрые дела, весьма похвальные, о которых знают только они двое: она и Он. Так что в отношении бога она вполне спокойна. Ну а если бы вдруг оказалось, что его нет, то это ее тоже не очень удивило бы. На свете не существует более рассудочных людей, чем эти старые католички.

— Тем не менее Юлия Дюберне будет жить вечно, — вздохнул Николя. — Это так странно, если вдуматься.

— Мой отец, — сказал Жиль, — уверен, что если его диагноз подтвердится, то спасти ее будет уже невозможно, хоть и не исключено, что сколько-то она еще проживет. Но при любом развитии событий все оборачивается в нашу пользу, — добавил он, не скрывая радости. — Теперь все пойдет как по маслу.

Вы читаете Галигай
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату