Он не ответил, только вполголоса пробормотал, обращаясь к самому себе:
— Куда запропастились мои носки?
Жена протестовала: он же только сию минуту объявил, что ни за какие деньги не будет выезжать ночью! Почему же вдруг такая перемена? Он на ногах не держится, того и гляди свалится от слабости.
— Речь идет о моей пациентке, ты понимаешь, что раздумывать не приходится.
Она повторила саркастическим тоном:
— Да, я понимаю, долго не понимала, но теперь понимаю.
До этой минуты г-жа Курреж еще не подозревала мужа и не старалась его уязвить. Но он, уверенный в своем окончательном избавлении, в своем отречении от любви, не уловил насмешки. После той мучительной страсти, которую он преодолел, нынешняя нежная тревога казалась ему как нельзя более безобидной и похвальной. Он не подумал о том, что его жена не имеет возможности сравнивать прежние его чувства к Марии Кросс с нынешними, как сравнивал он сам. Два месяца тому назад он не посмел бы открыто показать свою тревогу, как показывал ее сейчас. Когда мы сгораем от любви, то инстинктивно стараемся ее скрыть, но стоит нам лишь отказаться от ее радостей, стоит лишь смириться с вечным голодом и жаждой, как мы полагаем, что теперь-то уж нам незачем утруждать себя притворством.
— Нет, бедная моя Люси, все это от меня теперь далеко... Со всем этим покончено. Да, я очень привязан к этой несчастной, но ничего такого здесь нет...
Он оперся о кровать, пробормотав: «Это верно, я хочу есть», — и попросил жену сварить ему на спиртовке шоколад.
— И ты полагаешь, что в такое время я могу достать молоко? На кухне, наверно, даже хлеба не найдется. Ничего, когда ты подлечишь эту особу, она приготовит тебе легкий ужин... Не даром же ей тебя беспокоить!
— До чего же ты у меня глупа, бедняжка! Если бы ты знала!
Она взяла его за руку и сказала прямо в лицо:
— Ты сказал: «Со всем этим покончено... все это далеко от меня». Значит, между вами что-то было? Что? Я имею право знать. Я ни в чем не стану тебя упрекать, по я хочу знать.
Доктор запыхался; обуваться ему пришлось в два приема. Он пробурчал:
— Я говорил вообще. Это не относилось к Марии Кросс. Полно, Люси, ты меня просто не поняла.
Но она восстанавливала в памяти истекшие два месяца. Ах, наконец-то разгадка найдена! Все теперь объяснилось, все ей стало ясно.
— Поль, не ходи к этой женщине. Я никогда от тебя ничего не требовала... Ты можешь мне в этом уступить.
Он мягко возражал, что от него это не зависит. Он обязан пойти к больному пациенту, который, возможно, при смерти: ушиб головы может оказаться смертельным.
— Если ты помешаешь мне выйти, то будешь ответственна за ее смерть.
Она отпустила его, не найдясь, что ответить. Глядя ему вслед, она бормотала: «Может быть, это уловка, они сговорились», — потом вспомнила, что доктор со вчерашнего дня ничего не ел. Присев на стул, она прислушивалась к голосам в саду:
— Да, она выпала из окна... это, несомненно, несчастный случай: если бы она хотела покончить с собой, то навряд ли выбрала бы окно гостиной на антресолях... Да, она бредит. Жалуется на боль в голове... ничего не помнит.
Госпожа Курреж слышала, как ее муж велел человеку сходить в деревню за льдом: он может достать лед в гостинице или у мясника, кроме того, надо взять у аптекаря бром.
— Я пойду через Береговой лес. Это будет быстрее, чем если я велю закладывать карету...
— Фонарь вам не понадобится: при такой луне видно, как днем.
Доктор только вышел через задние ворота со стороны служб, как услышал, что его кто-то догоняет, прерывающийся голое позвал его по имени. Тогда он узнал жену, в халате, с заплетенными на ночь косами, — запыхавшись, не в силах говорить, она протянула ему кусок черствого хлеба и толстую плитку шоколада.
Он прошел через Береговой лес, где луна освещала поляны, но сквозь листву ее лучи проникнуть не могли, зато на дороге она царила полновластно и разлилась так широко, словно светом своим проложила себе русло. Хлеб с шоколадом напомнил доктору вкус его завтраков в пансионе — то был вкус счастливейших минут на рассвете, когда он отправлялся на охоту и его ноги омывала роса, — ему было тогда семнадцать лет. Оглушенный неожиданностью, он еще почти не чувствовал боли: «Если Мария Кросс умирает, из-за кого она хотела умереть? И хотела ли? Она ничего не помнит. Ах, до чего же они невыносимы, эти 'ушибленные', — никогда ничего не помнят и заволакивают тьмой решающий момент своей судьбы! Но расспрашивать ее нельзя: надо, чтобы ее мозг сперва мало-мальски начал работать... Помни — ты всего только врач у постели больной. Нет, это не самоубийство: когда хотят умереть, то не бросаются с антресолей.
Насколько я знаю, наркотиков она не принимает... Правда, однажды вечером в ее комнате пахло эфиром... но в тот вечер у нее была мигрень...
Помимо снедавшей его тревоги где-то в глубинах сознания собиралась другая гроза — она разразится в свой час: «Эта несчастная Люси, она еще ревнует, какое убожество! Об этом будет время подумать позже. Вот я и пришел... Можно подумать, будто этот сад в лунном свете я вижу на сцене театра. Дурацкая декорация, как в 'Вертере'... Криков не слышно». Главная входная дверь была приоткрыта. Доктор по привычке направился в пустую гостиную, но, спохватившись, вернулся и поднялся во второй этаж. Жюстина впустила его в комнату. Он подошел к кровати больной; стонущая Мария Кросс в эту минуту сбрасывала со лба компресс. Он не видел ее тела, обтянутого одеялом, тела, которое мысленно так часто раздевал. Не видел ни разметавшихся волос, ни оголенной руки — его заботило только одно: чтобы она его узнала, чтобы бред у нее был перемежающийся. Она несколько раз спросила: «Кто это пришел? Доктор? Что такое случилось?» Он констатировал: амнезия. И вот, склонившись над этой обнаженной грудью, легкое колыханье которой под платьем еще недавно приводило его в трепет, он слушает сердце, потом, осторожно касаясь пальцами раны на лбу, определяет ее границы. «Здесь больно, а здесь?.. а здесь?» Она ушибла также бедро, он немного отвернул одеяло, обнажив только пораженный участок, затем прикрыл его. Глядя на часы, сосчитал пульс. Это тело отдано ему для того, чтобы он его вылечил, а не для того, чтобы он им обладал. Его глаза знают, что им надлежит не восхищаться, а обследовать. Доктор жадно смотрит на страдающее тело, напрягая всю силу своего разума; его ясный ум ставит заслон безрадостной любви.
Мария стонала: «Больно... Ох, как больно...» Снимала компресс и требовала новый, тогда служанка смачивала полотенце в чайнике. Вернулся шофер — он принес ведерко льда, но когда доктор попытался положить Марии на лоб резиновый пузырь со льдом, она оттолкнула его и властным тоном потребовала горячий компресс.
— Поживей, пожалуйста, — прикрикнула она на доктора, — целый час надо ждать, пока вы что- нибудь сделаете!
Доктора очень заинтересовали эти симптомы, он их наблюдал и у других «ушибленных». Распростертое перед ним тело, чувственный источник его помыслов, его одиноких мечтаний и услад, вызывало у него теперь только сосредоточенное любопытство, только усиленное внимание. Больная перестала бредить, речь ее теперь лилась сплошным потоком. Доктор удивлялся, что Мария, которая обычно говорила с трудом, подолгу подыскивая слова, вдруг стала такой красноречивой, без всяких усилий находила самые точные выражения и научные термины. «Какая же это тайна — человеческий мозг, — размышлял доктор, — если от одного ушиба его мощь удесятеряется!»
— Нет, доктор, нет. Я вовсе не хотела умереть. Не смейте даже думать, что у меня было такое желание. Я ничего не помню, но одно знаю наверняка — я хотела не умереть, а уснуть. Я всегда стремилась к покою. Если кто-то хвастал, что довел меня до самоубийства, я запрещаю вам этому верить. Вы меня поняли: за-пре-ща-ю!
— Да, мой друг... Клянусь вам, что никто не хвастал... Приподымитесь чуть-чуть: проглотите-ка вот это — это бром... Он вас успокоит...
— Меня не нужно успокаивать... Я страдаю, но я спокойна. Уберите только лампу. Тем хуже, я испачкала постель. Возьму и опять опрокину ваше лекарство, если мне захочется...