птиц, и произнесла: «Вот чего мне жаль...»
— Похоже, — говорил Дюссоль, — что последними ее словами, были слова сожаления, обращенные к виноградникам: «Мне жаль этого прекрасного урожая!»
— Нет, мне рассказывали, что она говорила о деревне вообще, о красоте природы...
— Это рассказывают ее сыновья, — Дюссоль понизил голос, — они поняли ее слова по-своему; вы же их знаете... Бедный Жан-Луи! Но мне кажется, это больше похоже на правду: речь шла об урожае, который ей не суждено было собрать, этом винограднике, который она полностью обновила, она оплакивала свое достояние... И никто не сможет переубедить меня. Мы были знакомы в течение сорока лет. У нас был даже такой случай: представьте себе, однажды она жаловалась мне на своих сыновей, а я сказал ей, что она похожа на курицу, которая высидела утят. Она тогда посмеялась над этим...
— Нет, Дюссоль, нет: она гордилась ими, и надо признать, с полным на то основанием.
— Я не спорю. Однако мне смешно слушать, когда Жан-Луи утверждает, что она была неравнодушна к разглагольствованиям Ива. Ведь эта женщина обладала уравновешенным характером, чувством меры. Уж мне-то не надо рассказывать эти байки. Во всех моих спорах с Жаном-Луи по поводу разделения прибылей, заводских советов и всей этой галиматьи я чувствовал, что она на моей стороне. Она волновалась из-за этих «химер» сына, как она их называла. Она умоляла меня не винить его за это. «Дайте ему время, — говорила она мне, — вы увидите, что он мальчик серьезный...»
Ив уже больше не думал ни о своем смешном одеянии, ни о лакированных туфлях; он больше не рассматривал лица людей на тротуарах. Продвигаясь в этой цепи, между катафалком и Дюссолем (каждое из улавливаемых слов которого помогало ему восстановить неприглядный смысл того, что ему расслышать не удалось), он шел, опустив голову. «Она любила бедных, — думал он, — когда мы были маленькими, она заставляла нас взбираться по грязным лестницам, она заботилась о женщинах легкого поведения, вернувшихся к добропорядочной жизни. Она не могла прочесть без слез ни одного моего стихотворения, имевшего отношение к моему детству...» А голос Дюссоля все не умолкал.
— Посредники были с ней тише воды. Она умела выправлять ведомости, не делая скидок и не платя комиссионных...
— Скажите, Дюссоль, а вы когда-нибудь видели, как она принимала арендаторов? До меня не доходит, как ей удавалось заставлять их платить регулярно...
Ив знал, ему рассказал об этом Жан-Луи, что это была неправда: арендные договора возобновлялись вопреки здравому смыслу и без учета доходов с недвижимости. Тем не менее он не мог уничтожить эту навязываемую ему Дюссолем карикатуру его матери в том образе, в каком она представлялась другим, не сопряженной с тайной семьи Фронтенак. Смерть отдает нас не только на съедение червям, но и на растерзание людям, они гложут память о человеке, они разлагают ее; даже Ив уже не узнавал образа покойной, доставшейся на растерзание Дюссолю, созданный им реальный портрет «продержался» дольше. Эту память нужно было вновь воссоздать внутри себя, стереть темные пятна, Бланш Фронтенак должна была вновь стать тем человеком, каким он знал ее при жизни. Это нужно было сделать, нужно было ему, чтобы выжить, чтобы пережить ее. Какая же она длинная, эта улица Арес, по которой вплоть до самого кладбища через квартал домов терпимости продвигается Семья в вечерних одеждах, в лакированных туфлях, с дикой, преувеличенной торжественностью, а священники, «привыкшие», как говорится, чудовищным образом привыкшие делать свое дело, бормочут величественные церковные тексты! Голос Дюссоля, перед тем еле слышный, вновь зазвучал громче, так что Ив помимо собственной воли снова начал прислушиваться.
— Нет, Коссад, здесь я с вами не согласен. Я считаю, что тут как раз эта достойная всяческого восхищения женщина дала маху. Нет, она не была хорошей воспитательницей. Заметьте, что я не лишен религиозных чувств, эти господа из церкви всегда при необходимости находят меня, они знают об этом и этим пользуются. Но если бы у меня были сыновья, я сразу, как они прошли причастие, стал бы приучать их к серьезным делам. Бланш недостаточно отдавала себе отчет в том атавизме, который довлел над ее близкими. Я говорю это вовсе не в упрек несчастному Мишелю Фронтенаку...
А поскольку Коссад стал возражать, что Мишель на протяжении всей своей жизни был антиклерикалом, Дюссоль заметил:
— Я имею в виду, что все же он был мечтателем, человеком, который, даже проворачивая сделку, всегда прятал в кармане какую-нибудь книжицу. Этого было достаточно для того, чтобы его осуждать. Если бы я сказал вам, что наткнулся в нашем рабочем кабинете на сборник стихотворений!.. Помню, когда он взял его у меня из рук, он выглядел весьма смущенным...
— Смущенным? Может быть, речь шла о каких-нибудь фривольных стишках?
— Нет, читать подобные вещи было не в его привычках. А впрочем, может быть, вы и правы... Припоминаю, что это был сборник Бодлера... «Падаль», вы когда-нибудь слышали? Мишель был человеком умным, не стану спорить, но что он представлял собой как деловой человек, я могу судить лучше, чем кто бы то ни было. Счастье для фирмы и для детей семьи Фронтенак, что я был рядом. Религиозная экзальтированность Бланш, разумеется, развила в них эти тенденции; но, между нами говоря, к чему это привело?
Он вновь понизил голос. Ив твердил про себя: «К чему это привело?» Был ли он мужчиной? Да, но не из тех, кого Дюссоль называет мужчинами. А что такое быть мужчиной в понимании Дюссоля? И что могла сделать Бланш Фронтенак, чтобы ее дети выросли не такими, какими они выросли? Жан-Луи в конце концов, как они выражаются, создал собственный очаг. Он очень хорошо вел дела, имел больше влияния, чем Дюссоль, и его реноме как «социально-ответственного хозяина» было известно во всех слоях общества. Жозе рисковал своей жизнью в Марокко (нет... он почти не покидал Рабат), и Ив... Все же прекрасно знали, что о нем пишут в газете... Так чем же дети семьи Фронтенак отличались от всех остальных? Ив не смог бы этого сформулировать, а вот Дюссоль, чье грузное тело возвышалось у него за спиной, продолжал волновать его своими словами, унижать и даже тревожить.
Ив, стоявший у края свежевырытой могилы, в толпе «настоящих друзей» («Я настоял на том, чтобы проводить ее до самого конца...»), почти ослепший от слез и почти ничего больше не слышавший, все же различил — сквозь заглушавшие все остальное скрежетания гроба о камни и дыхание гробовщиков с лицами бандитов — различил беспощадный и довольный голос Дюссоля:
— Вот уж это была хозяйка так хозяйка!
В знак траура работа в Буриде и Респиде была приостановлена. Быки остались в стойлах и решили, что наступило воскресенье. Мужчины отправились пить в трактиры, пропахшие анисом. Собиралась гроза, и Бюрт подумал, что бедная госпожа огорчилась бы, если бы из-за нее сено пропало. Юр катил свои воды среди зарослей ольхи. Неподалеку от старого дуба, там, где ограда была сломана, луна играла бликами лежавшего в траве медальона, который Бланш потеряла три года назад, во время пасхальных каникул, а дети долго искали, да так и не смогли найти.
Наступившей вслед за тем зимой и в течение первых месяцев 1913 года Ив казался более печальным, чем когда бы то ни было. Волосы со лба поредели, щеки ввалились, глаза горели под еще сильнее выдвинувшимися вперед надбровными дугами. Между тем сам он был шокирован тем, что так скоро утешился и что не чувствовал тоски по умершей матери: поскольку он давно не жил с ней, в его повседневной жизни ничего не изменилось, так что проходили недели, а он мог ни разу и не вспомнить о постигшей его утрате.
Но с тех, кого любил, он спрашивал сполна. Эта требовательность, которая никогда не могла обмануть материнскую любовь, теперь переносилась им на те предметы, которые прежде занимали его, волновали и даже заставляли его страдать, но все же не способны были перевернуть его жизнь. Он привык погружаться в любовь своей матери подобно тому, как он входил в лес Буриде, где ни малейшая преграда не разъединяла сосновые боры друг с другом и где, будучи ребенком, он знал, что мог бы идти дни и ночи напролет до самого океана. С тех самых пор он окунался в каждое любовное переживание с фатальным любопытством, с желанием достичь предела, и каждый раз — с тайной надеждой никогда до него не добраться. Увы, он достигал его почти сразу же, причем закономерность эта практически не давала сбоев, поскольку его мания делала его утомительным и невыносимым. Он без устали демонстрировал своим подружкам, что их любовь — лишь видимость. Он относился к типу тех несчастных юношей, которые непрерывно твердят «Вы меня не любите», желая убедиться в обратном. Однако их слова обладают силой