Глава четырнадцатая
Мне не спалось, я встал, оделся и вышел на улицу. Чтоб попасть на бульвар Монпарнас, пришлось прокладывать себе дорогу в толпе, лавировать между танцующими парами. Когда-то даже такие ярые республиканцы, как я, избегали гуляний, устраивавшихся в день Четырнадцатого июля. Ни одному приличному человеку не пришло бы в голову принять участие в уличных балах и развлечениях. А нынче вечером и на улице Бреа, и на площади, как я погляжу, вовсе не какая-нибудь шваль. Расхлябанных жуликов и в помине нет — танцуют подтянутые крепкие молодцы, с непокрытой головой; на некоторых — рубашки с открытым воротом, с короткими рукавами Среди танцующих женщин очень мало проституток. Молодежь цепляется за колеса такси, мешающих им кружиться, но проделывает это очень мило, благодушно. Какой-то юноша, нечаянно толкнув меня, крикнул:
«Дорогу почтенному старцу!» Я проходил меж двух рядов сияющих лиц. «Что, не спится, дедушка?» — бросил мне смуглый брюнет с низко растущей надо лбом густой шевелюрой. Наверно, и Люк так же бы вот смеялся, как этот юноша, и танцевал бы на улицах; а я, человек, который никогда не знал, что такое бездумный отдых, беззаботное веселье, наверно, учился бы у бедного моего мальчика радоваться жизни. Как бы я его баловал, дарил подарки, набивал бы кошелек деньгами. Да нет его, земля ему в рот набилась. Вот о чем я думал, сидя на террасе кафе, чувствуя и на свежем воздухе привычное стеснение в груди.
И вдруг в толпе, медленно двигавшейся по тротуарам и по мостовой, я увидел своего двойника: это был Робер; он шел рядом с каким-то плюгавым юнцом, своим приятелем; у Робера такие же длинные ноги и короткое туловище, как у меня, он втягивает голову в плечи, совсем как я. Смотрю на него с отвращением. Все мои физические недостатки у него как-то подчеркнуты. У меня, например, длинное лицо, а у него уж просто лошадиное, плечи подняты, как у горбуна. Да и голос тоже, как у горбуна. Я окликнул его. Бросив приятеля, он подошел ко мне и посмотрел вокруг испуганным взглядом.
— Только не здесь! — зашипел он. — Приходите на улицу Кампань-Премьер, я буду ждать на тротуаре, с правой стороны.
Я сказал, что здесь, в такой толкучке, нас меньше всего могут заметить. Это как будто его успокоило, он простился с приятелем и присел к моему столику.
В руках у него был спортивный журнал. Желая прервать неловкое молчание, я завел разговор о лошадях. Старик Фондодеж частенько вел со мной беседы на эту тему и просветил меня. Я рассказал Роберу, что мой тесть, играя на бегах, ставил на ту или иную лошадь весьма обдуманно — он принимал в соображение не только ее родословную, но и самые разнообразные обстоятельства, вплоть до того, какую почву для беговой дорожки она предпочитает. Робер прервал меня:
— А у нас в магазине всегда можно узнать насчет шансов выиграть. (После всех своих неудач он пристроился в мануфактурном магазине Дэрмас на улице Пти-Шан.)
Оказывается, его интересовал только выигрыш. Лошадей он не любил.
— У меня другая страстишка, — добавил он, — велосипед! — И глаза у него заблестели.
— А скоро будет еще одна: автомобиль заведете!
— Неужели?!
Он послюнил большой палец, оторвал от книжечки листик папиросной бумаги, свернул сигарету. И снова наступило молчание. Я спросил, не чувствуется ли заминка в делах той фирмы, где он служит. Он ответил, что часть персонала уволили, но ему лично расчет не грозит. Его мысли никогда не выходили за пределы его узких, личных интересов. И вот на это убогое существо внезапно обрушится поток золота.
А не обратить ли мне мои миллионы на добрые дела. Раздать все из рук в руки. Нет, они обязательно пронюхают и добьются, чтоб надо мной учредили опеку… А если по завещанию? Но ведь при наличии прямых наследников невозможно уменьшить причитающуюся им долю. Эх, Люк, если б ты был жив! Правда, он-то никогда бы не принял… А я все равно нашел бы способ обогатить его — он и не узнал бы, что это от меня… Дал бы, например, приданое любимой им женщине…
— Послушайте, мосье… — сказал Робер, поглаживая себе щеку красной рукой с толстыми, как сосиски, пальцами. — Я, знаете ли, вот чего опасаюсь: как бы ваш поверенный, этот самый Буррю, не умер прежде, чем мы с ним сожжем мое заявление…
— Ну что ж, ему наследует сын. Оружие против Буррю, которое я вам вручу, вы, в случае надобности, сможете обратить против его сына.
Робер молча продолжал поглаживать себе щеку. Мне не хотелось больше разговаривать. Все внимание поглощала острая боль, сжимавшая грудь.
— Ну хорошо, — сказал Робер, — допустим, Буррю сожжет мое заявление, и тогда я ему отдам тот документ, ради которого он выполнит свое обещание. Но кто ему помешает пойти после этого к вашим наследникам и сказать: «Я знаю, где капиталец спрятан. Хотите, продам вам секрет? Прошу за него столько-то да еще столько-то в случае успеха — если найдете клад». Ведь Буррю может договориться, чтоб его имя не фигурировало… А тогда уж ему нечего будет опасаться. И вот, знаете ли, поведут расследование, убедятся, что я ваш сын, увидят, что мы с матерью живем богато, а не так, как до вашей смерти жили… И тогда одно из двух: или подавай в налоговое управление правильную декларацию насчет доходов, либо как-нибудь ухитрись скрыть…
Он говорил четко и ясно. Ум его вышел из дремотного оцепенения, машина заработала и уже не останавливалась.
Оказалось, что у этого приказчика весьма развиты крестьянские черты характера: он предусмотрителен, недоверчив, непреодолимо боится риска, стремится ничего не оставлять на волю случая. Несомненно, он предпочел бы получить от меня сто тысяч из рук в руки, чем скрывать такое огромное богатство.
Я выждал, пока стихнет боль в сердце, разожмутся тиски, сдавившие грудь…
— В ваших словах есть некоторая доля правды. Я согласен с вами. Что ж, не подписывайте документа. Я всецело доверяюсь вам. Впрочем, если я захочу, то без труда докажу, что деньги принадлежат мне. Но это уже не имеет никакого значения: через полгода, самое большее через год я умру.
Он и не подумал сказать что-нибудь утешительное, хотя бы самую избитую фразу, не сделал ни жеста, у него не нашлось ни единого ободряющего слова, которое сказал бы любой на его месте. Вряд ли он был черствее своих сверстников, он просто дурно воспитан.
— Что ж, — сказал он, — пожалуй, сойдет! — И, подумав, добавил внушительно: — Надо будет время от времени наведываться в сейф еще при вашей жизни… чтобы в банке примелькалось мое лицо. Я буду ходить туда за деньгами для вас.
— А знаете, — сказал я, — у меня ведь еще и за границей есть несколько сейфов. Если вы пожелаете, если сочтете более надежным…
— Расстаться с Парижем? Нет, не согласен!
Я пояснил, что жить он может в Париже и ездить за границу, когда понадобится. Тогда он спросил, в чем я держу свое состояние — в процентных бумагах или в наличных деньгах, и добавил:
— А неплохо бы все-таки иметь на руках письмо от вас — вроде того, что вот, мол, будучи в здравом уме и твердой памяти, вы по собственному своему побуждению завещаете мне свое состояние… Это может пригодиться… Кто их знает, вдруг те-то пронюхают, докопаются и обвинят меня в краже… Да и вообще на душе будет спокойнее…
Он опять умолк, купил себе китайских орехов и принялся есть их с такой жадностью, как будто умирал от голода. И вдруг спросил:
— А интересно все-таки — что они вам сделали, те-то?
— Берите, раз вам дают, — сухо ответил я, — и не задавайте никаких вопросов.
Его дряблые щеки чуть-чуть порозовели, на губах появилась кривая натянутая улыбка, какой он, вероятно, отвечает на выговоры хозяина, и тогда блеснули его белые, острые зубы — единственное украшение его невзрачной физиономии.
Теперь он сосредоточенно снимал шелуху со своих орехов и молчал. Как видно, он не был в восторге. Должно быть, воображение рисовало ему всякие ужасы. Ведь вот досада! Натолкнуться на такого