оторвалась от ошеломленного кролика и, распустив ремень своих форменных брюк, предала их воле земного притяжения. А потом, отвернувшись от него и согнувшись пополам, словно в поисках чего-то очень важного, стала настойчиво тыкаться в него своим твердым и тоже влажным задом, приговаривая при этом: «Ну, давай, давай, давай». Но он только содрогнулся от этих жаждущих толчков, как дом, подлежащий разрушению и сносу под ударами чудовищной металлической «бабы», и не делал ни одного движения, обмерев душой и телом. Когда она выпрямилась, лицо её было багровым и пухлым от прилившей крови. Резко воздев опавшие брюки, она пошла прочь, застегиваясь на ходу, но вдруг приостановилась и, не оборачиваясь, оттопырила одну ногу. Раздался баритональный хрюкающий звук, и, расхохотавшись, она исчезла в проёме двери в конце коридорчика, ведущего к чулану.

Он не думал, что протянет долго после случая в чулане. Ей ведь стоило сказать лишь слово, и его бы кастрировали или, ослепив, сослали на страшные шахты Новой Земли, где заключенные выживали лишь несколько месяцев. Но она почему-то молчала и, лишь проходя мимо Глеба, издавала губами тот самый баритональный пукающий звук. «Загадочные существа женщины», — в очередной раз подумал Глеб и, улучив момент, когда она скрылась где-то в анфиладе комнат, бесшумно вошёл в запримеченную им раньше дверь.

Она осторожно сворачивала снятые с окон гардины, заслоняя собой предзакатное солнце в окне, и ореол вокруг её головы почудился Глебу водопадом золотых волос. Длина свободно растущей женской гривы являлась весьма волнующим вторичным половым признаком в среде в основном бритоголовых трудовиков, и то, что на мгновение она явилась ему в облике феи его сумасшедших видений, стало неоспоримым доказательством неизбежности происходящего. Она была табу и грешнейшим из святотатств этого мира. В ней заключались неизбежные боль и страдания, грядущие вслед за грехом, но словно половинка магнита, она втягивала его глаза, ум, душу и тело в эту божественную ауру несуществующего золота волос, на лучах которой было написано: «мучение, наслаждение, боль, экстаз, грех, удовлетворение, огонь, благоуханье». И, вытянув перед собой руки, словно слепой, Глеб отдался на волю магнита судьбы, и она, не произнеся ни слова, повернулась ему навстречу. И вдруг сияющая аура вокруг головы её погасла, лицо побелело, как мрамор одной из парковых статуй, а лепестки губ съежились и почернели в сдавленном восклицании. Глеб обернулся, и кровь зашипела у него в ушах. В дверях стояла белобрысая охранница. Она резко хлопнула дверью, и торопливые шаги её застучали в глубине дома.

Александр Исаевич внимательно разглядывал в кабинете Сталина картину «Товарищ Хефрен в Разливе». Товарищ Хефрен в хитоне и в пролетарской кепочке сидел на пеньке возле шалаша из пальмовых листьев и что-то строчил гусиным пером в записной книжке. Ал. Исаевич хорошо помнил, что раньше картина называлась «Троцкий в Разливе», ибо товарищ Бронштейн, выживший после удара топором по голове в Мексике, покаялся во всем и вернулся в Москву, где опытные кремлёвские хирурги вставили ему в череп заместо разрубленной кости золотую пластину с дарственной гравировкой: «Дорогому Лёвчику от преданного Джуга». Лев очень благодарил Самого и окончательно был сражён картиной «Троцкий в Разливе», увиденной в кабинете Сталина. Рыдая, как нашкодивший второгодник, он целовал Джугу руки и пытался облизать его сапоги, но Сталин поднял блудного брата, утешил и сказал, что хотя всем известно, что революцию задумал и осуществил он, Сталин, самолично, но Лёвка ему помогал, а тот лысый, что Клавку у них отбил, хотел отбить у них и революцию, да не вышло. Он, Сталин, знает, кто сидел в шалаше в Разливе и ехал из Финляндии на паровозе. И остолбеневший Лёвчик увидел на другой стене кабинета картину «Троцкий на паровозе возвращается из Финляндии», которую позже переназвали «Возвращение товарища Троцкого через Финляндию из Мексики», а еще позже «Возвращение т. Хефрена из Мексики». Вообще с этими бесконечными изменениями названий и лицами статуй и портретов сначала была большая морока, так как Сам путал Троцкого с Клавиным, а Клавина — то с Хеопсом, то с Хефреном, но затем кто-то умный разработал секретный проект, обозначенный вошедшим в моду словечком «перестройка», осуществлявшим мгновенную смену ликов на портретах и голов на статуях, вплоть до названий площадей, книг и кинофильмов одним нажатием кнопки в министерском чемоданчике Ал. Исаевича в зависимости от создавшейся ситуации. Кстати, автор популярного словечка «перестройка» один из членов Гос. Совета некто Лысачев оказался полезным человеком, не только изобретающим новые слова, но и конкретно помогшим Родине в трудную годину. Сначала ему доверили перестройку дворцовых туалетов, а затем и модернизацию отхожих мест всей страны. Но смелый новатор не остановился на этом и значительно оздоровил и перестроил экономику страны, осуществив идею утилизации дерьма, не сливаемого бездарно, как раньше, в моря и океаны, а в красивой цветной и биологически безопасной упаковке продаваемого за Великую Русскую Стену всем желающим. А желающих оказалось поначалу хоть отбавляй. Но постепенно спрос на продукт стал неуклонно падать; выявилось, что в нем было слишком мало полезных элементов, да и каких-либо элементов вообще. Тогда бойкий Лысачев быстро изменил минус на плюс и стал, опять же за хорошие деньги, ввозить в пределы ВРС дерьмо, мусор и различные ядовитые отходы со всего мира для их захоронения. Но скоро в Кремле пошли новые веяния и Лысачёва разоблачили как отчаянного космополита, инкриминировав ему связь с финансовыми акулами Запада через дерьмо. Подсидели перестройщика опытные в интригах старики.

— Шта-та я не узнаю Хеопсика сэгодня, а вэд сколька банков в Тифлисе вмэстэ брали, — раздался за спиной голос Самого.

— Да? Это день сегодня такой туманный, — заспешил Ал. Исаевич, нашаривая кнопки в заветном чемоданчике, — Вы в окошко гляньте, а теперь снова на картину… Ах, черт!

Дело в том, что второпях Ал. Исаич нашарил совсем уж последнюю кнопку, и теперь в Разливе возле шалаша в кепочке сидел Адольф Гитлер, которого Сам тоже частенько вспоминал, то ругая, то нахваливая. Обмер Ал. Исаич, но на глазах Самого лики менять остерёгся. Не ровен час.

— Сматры! И он в Разливи бил. А я шта-та запамятовал. Эх! — Тут Сам поделился горчайшей обидой и несбывшейся мечтой:

— Лубил я его, лубил, а он, сабака, сматры, шта надэлал. Аднаво мэна аставил с вами тут. А лубов нэ праходыт, нет, ишо сылнэй. Я к нэму в гости хатэл, с вином, с шашлыком, а он нэ понил шта ли. Отбиватся стал, сам нападал. А у мина то вино и сэчас стоит. Пойдем выпим, Ысаич.

— Не бойся, — тронул Глеб плечо девушки, — я тебя в обиду не дам. Ты теперь моя пре… принцесса. Давай спрячемся сначала, а потом придумаем, что делать дальше, иначе нам не сдобровать, — и он повёл её за собой сквозь бесконечные комнаты всё быстрей и быстрей в подвал к той двери. Она не сопротивлялась и послушно бежала рядом с ним, мгновенно преобразовав знак беды в какую-то новую игру, чуть ли не в забаву. Словно предчувствуя подобный ход развития событий, Глеб заранее продумал путь отступления, и они благополучно проскользнули в подвал под самым носом у процессии девушек с демонтированными унитазами.

— Входи, не бойся, у меня тут и фонарь припрятан, сейчас включу.

Захлопнув за ней дверь и приперев её изнутри железной балкой, стащенной сверху специально на этот случай, он ощутил себя словно в ином измерении. Рядом с ним ожила и существовала наяву его мечта, между враждебным миром и ими двумя существовала хотя бы временная, но преграда. И что дальше? Но разве кто-нибудь из живущих на земле знает, что с ним будет послезавтра?

Подземелье оказалось недлинным. Минут 40–50 шли они по довольно просторной штольне, пока впереди не забрезжил неверный свет отраженных от стен солнечных лучей. Железную решётку, преграждающую выход, Глеб свернул двумя движениями ломика, захваченного с собой в качестве единственного оружия. Они выбрались на волю в густых зарослях орешника, покрывавшего лощину у самого подножия холма, за которым, вероятно, находилась зона «трамбовки» и заградительная цепь охраны.

— Идём, — сказал Глеб, — назад пути нет. Конечно, можешь вернуться, но думаю, эта белобрысая зла не только на меня, и, скорее всего, тебя ослепят, как и меня, и загонят в шахты. Мне точно лучше не возвращаться, ну а ты…

— Я иду с тобой. Мою мать ослепили, когда мне было пять лет, за гораздо меньший проступок. А мне нравится смотреть на солнце, и на этот орешник, и на тебя…

— Тогда идём поскорее и подальше, а по дороге наберём орехов, чтобы не сдохнуть с голоду. Я слышал, что орехи съедобны.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату