Даже нужду, прости княже, справляли, словно кобели бродячие, за огородом, в шиповник. Так что ямку рыть, да торфом усыпать пришлось, с этого и начали обустраиваться на Балтике, даже вперед того, чтобы баню рубить.
Басманов, вспоминая, что и сам, грешным делом, все поутру нужное совершил в зарослях шиповника, чуть не подавился.
— И впрямь на века строишься, — сказал он, цепляя на резную двузубую палочку копченое поросячье ухо. — И как поспел, не уразуметь мне? Ведь едва-едва рать отшумела на здешних берегах.
— Так и успел, — усмехнулся Егорыч, — что шел вместе с той ратью. Сперва ертаул, потом головной полк, потом я с челядью и рухлядью на санях, а затем уж и главный полк.
— Ты бы еще допрежь ертаула прошел, — усмехнулся Басманов. Знавал он и таких переселенцев, русских «перекати-поле», что движутся на юг от засек со скоростью лесного пожара, опережая конные разъезды. И что характерно — где только дружина прошла по вражьей землице, там надобно крепостицы ставить, секреты, ладить посты со сменными конями да пищалями. А куда ступили переселенцы — оттуда дружину уводить можно, лишь малую толику оставить где-нибудь у гати или моста свежесрубленного. Но уже не для войны — за порядком присматривать. Умеют поселенцы за себя постоять, а уж с нехристями договориться у них всегда лучше и глаже выходит, чем у служилых людишек.
— Словом, — добавил Егорыч, также отдавая должное грибочкам и свинине, — первым присмотрел себе местный пруд с развалюхами, первым и обжился. Старье все по ветру пустили, нарубили сами. Да ты видал уж верно, княже… А вот сад и пруд оставил. Уж больно хорошо там иной раз тетерева воркуют. Выйдешь тихим вечером к пруду, сядешь на лавочку, пироги с бужениной трескаешь, и глядишь… Лепота! А карпы резвятся — аж в глазах рябит. Приезжай ко мне по осени, княже, омолодишься душой так, как на Москве не молодился!
— А лях, чухонец или свен, — спросил Басманов, — как, не озоруют? Челяди у тебя маловато, нет? Хозяйство не только отстроить, но и уберечь следует…
— Озоровали первую годину, — помрачнел Егорыч, — тетка их подкурятина. Особо лютовали беглые ландскнехты эти, псы приблудные при свенской короне. Битый северный лев уполз к себе за окиян, да зализывает раны, а этих бросил.
Басманов кивал головой. Знакомо, ох как знакомо! Ну, где на Руси видано, чтобы солдат своих бросать в чужих землях?
Везде, где рухнула ливонская или свенская власть, остаются победителям земли богатые, да шайки голодных и злых наемников, оставленных хозяевами с короткой памятью.
Зализа в Северной пустоши, после бестолкового и позорного набега рыцарей на Ижору, почитай, до сих пор вылавливает сбившихся в стаи оборванцев с ржавыми алебардами да фальшионами за поясом. Вылавливает, да приговаривает: ошалело зверье по лесам, ошалело — аж хвосты себе жрет!..
— Ничего, — заметил Басманов, — это все от дикости басурманской. Не любят они своих ратников, закармливают во дни побед, вышвыривают за порог во дни поражений. Пройдут годины — поумнеют, глядишь.
Не было у Басманова с собой Гугнявого, питерского этнографа и любителя исторического фехтования, сидевшего в это время в Пустоши, среди малой дружины Зализы, — а не то поведал бы он князю, что и века военных поражений не научат Запад уважать своих солдат.
Рассказал бы Гугнявый, как замерзали насмерть отступающие по Германии и Польше солдаты Наполеона, как охотились на них, ровно на волков, крестьяне Прованса и Вандеи.
Поведал бы, откуда произойдет на Руси слово «шарамыжник», как будут дарить сердобольные русские бабы битым гренадерам да кирасирам скатерки да шали, чтобы было чем укрыться в непогоду под Березиной, как поведется с Отечественной войны, с «Бонапартия», обычай — оставлять за дверью в избе, что повернута в сторону леса, крынку молока да краюху хлеба, ибо негоже русскому знать, что ворог, битый да заплутавший в чащобе, умер с голоду в христианской стране.
Рассказал бы Гугнявый, что обычай сей доживет аж до Гитлера, и Россия станет единственным местом, где германский солдат в населенной местности вряд ли помрет, сгрызая лебеду с березы, словно заяц. Мужики на войне, а бабы, те самые, что гренадеров на вилы поднимали, да гестаповцев втихую травили, останутся сердобольнее немецких да французских «Бауэров» (не поворачивается язык назвать этих толстых ребят с пивом и сосисками «крестьянами»).
Но Гугнявый находился далеко, да и вовсе не был представлен князю, так что остался Басманов в неведении о бесконечной неблагодарности Запада к своим воинам.
— И как отбивался? — спросил Басманов.
— Мы люди не ратные, — усмехнулся Егорыч, — берем не пикой да саблей вострою, а иным совсем.
— Это как же?
— А проще некуда, — хохотнул хозяин, мигая девкам, чтобы подлили еще в корчаги меда. — На постой к себе заманил стрельцов, аж пятерых, вместе с мордатым десятником. И вся недолга.
— Это да, — засмеялся Басманов. — Шестеро удалых стрельцов — сила в здешних краях!
— Не то слово, — подхватил Егорыч. — Да еще и с пищалью огненной!
— Ну, если еще и с пищалью, — вытер усы князь, — то ландскнехтам тут нечего делать.
— Правда, князь, — вдруг сменил тон хозяин, — с пищалью этой незадача вышла.
— А что такое? Застрелили у тебя корову, якобы случайно? Да за убоину не расплатились? Ты это брось — я не обозный воевода, а князь Басманов! Не стану злато сыпать из-за шестерых дурных вояк!
— Да я и не смел бы за такой малостью обратиться. Что было, то было — ив коров шмаляли, и гусаков саблями рубили. Но то — плата за защиту от варнаков, мы же все понимаем. Тут другое…
Пока он говорил, кто-то из сенных враз сбегал и втащил здоровенную пищаль, не нашей, аглицкой работы.
— Жили они, да не тужили, — сказал Михеич, бережно разворачивая промасленную рогожку, в которой пряталась до времени пищаль. — Бегали по лесу, ландскнехтов пугая, больше — не за ними, а на реку, подглядеть за девками. А тут приказ из Ивангорода пришел с вестовым — немедля выступать. Шум — гам, они на коней — и только пыль столбом по шляху.
— А пищаль забыли, — докончил за него воевода мрачно.
— Точно так, княже. Прямо у отхожего места. Прислонил варнак к яблоне, пошел по делам своим срамным, а потом — на коня, и рысью… незнамо какой государственной важности указ выполнять. А назад уж не воротились. Почитай — година уже минула.
— И не воротятся, — зло сказал Басманов. — Их привязали в полку к столбу позорному, усы да бороды дегтем измазали, пухом куриным присыпали. А рядом — кожаная дубинка лежит, песком насыпанная. Подходи всякий, кому не люба растрата пищали, да бей со всей дури. А потом — вон из полка с позором, если войны нет, и искупить негде.
— Я-то знаю, — вздохнул Егорыч. — В наше-то время могли и две березоньки к ногам привязать, да отпустить. А то и конями по степи затаскать. Волоком по камням и колдобинам — из Тулы выехал цел-мо- лодец, до Ногайского шляха доехало полмолодца, и то за потрачу меньшую, чем пищаль аглицкая.
— Никак, по молодости… — начал князь, рассматривая Егорыча новым взглядом.
— Бывали времена, — вздохнул хозяин. — Когда костоеда еще хребет к земле не клонила. Жил я себе, мастеровой человечек, не тужил. А боярин Салтыков, не тот, что сейчас, а батюшка его покойный, клич кинул — на юге землицы много, идем на татар! Без разбору — какого роду-племени, только явись конный, бронный да оружный. Я и явился. В тегиляе да шеломе, с пикой да ножиком подсайдашным. И давали мы жару ногайцам — страх!
Тут он хватил кулаком по столу, да так, что хозяйка, отвлекшись от нагоняя сенным девкам, укоризненно всплеснула руками. Опять старый хрыч доблести вспомнил молодецкие, да еще при госте высоком лапами машет, будто медведь-шатун…
— А чего же на югах не осел, старче? — спросил Басманов.
— Много нас таких там, — уклончиво ответил Егорыч. — А хуже всего — казачки. Варнак на варнаке, и станичником погоняет. Все как люди, а этим — только с татарвой резаться на саблях. Ни торговли, ни мира, ни уклада, одна брань! А я так не могу. Повоевал, отобрал да осел, и весь сказ. Нечего зазря железом махать.