посмотреть и обнаружила мешочек белой фасоли. В следующий раз она нашла там тарелку с холодным тушеным кроликом. А однажды утром – целую корзинку яиц. Когда она взяла корзинку в руки, на землю упал клочок бумаги, на котором крупными корявыми буквами было написано: «М. Люсиль Уильямс». За корзинкой обнаружилось круглое пресное тесто. И Денвер пришлось совершить свой второй поход за ворота, чтобы вернуть корзинку, хотя сказать она при этом смогла только одно слово:
– Спасибо.
– На здоровье, – откликнулась М. Люсиль Уильямс. С тех пор всю весну на пне появлялись подарки с записками. Записки писались, очевидно, для того, чтобы Денвер знала, кому вернуть сковородку, тарелку или корзинку, однако и затем, чтобы девушка поняла, если ей это, конечно, не все равно, кто именно принес подарок, потому что некоторые из посылок были всего лишь завернуты в бумагу, и, хотя в таком случае возвращать было нечего, имя все равно было написано. Но многие просто ставили вместо подписи кресты, украшенные рисунками, и тогда Леди Джоне трудновато было определить, чья это тарелка, или сковородка, или полотенце. Денвер все же следовала ее указаниям и отправлялась сказать «спасибо» вне зависимости оттого, правильно ли Леди Джонс определила дарителя. Если Денвер ошибалась, ей обычно отвечали:
– Нет, милая. Это не моя миска. У моей поверху такая синенькая полоска, – и завязывалась беседа. Все эти люди знали ее бабушку, и многие даже ходили с ней на Поляну. Другие помнили те дни, когда дом номер 124 служил для беглых пересадочной станцией, а для них самих – клубом, где они собирались, чтобы узнать новости, попробовать суп из бычьих хвостов, оставить на время малышей или скроить юбку. Одна женщина припомнила отличное укрепляющее средство, которое готовила Бэби Сагз; это лекарство поставило на ноги ее родственника. Другая показала Денвер вышитую особым крестом подушку– голубые с тычинками цветочки; она вышивала ее на кухне у Бэби Сагз при свете масляной лампы за жарким спором о выкупе земли поселенцами. Женщины часто вспоминали и ту знаменитую пирушку, где съели двенадцать жареных индюков и несколько бочек земляничного пюре. Одна из них сказала, что пеленала Денвер, когда той был всего один день от роду, и пришлось разрезать хорошие ботинки, чтобы всунуть в них до ужаса распухшие ноги Сэти. Возможно, они жалели Денвер. А может, Сэти. А может, жалели о том, что так долго их презирали. Скорее всего, это были просто хорошие, добрые люди, которые могли неприязненно относиться к их семье, однако, узнав о несчастье, тут же бросились на помощь. Так или иначе, теперь им казалось, что чрезмерная гордость и высокомерие, приписываемые обитателям дома номер 124, поразили кого-то другого. Они, естественно, перешептывались, удивлялись, качали головой и даже смеялись при виде сомнительных одеяний Денвер, но это не мешало им заботливо спросить, ела ли она; не мешало им радоваться ее приходам и тихому «спасибо».
По крайней мере раз в неделю Денвер заходила к Леди Джонс, которая настолько вдохновилась, что стала печь специально для нее большую булку с изюмом по собственному рецепту, поскольку Денвер, как ей показалось, была просто помешана на сладком. Леди Джонс подарила ей книжку псалмов и слушала, как та бормочет стихи себе под нос или громко выкрикивает их К июню Денвер выучила наизусть все пятьдесят две страницы – по одной на каждую неделю года.
Итак, жизнь Денвер вне дома шла совсем неплохо, но вот дома ей становилось все хуже и хуже. Если бы белые жители Цинциннати допускали негров в свою лечебницу для душевнобольных, то пациенты для нее вполне нашлись бы в доме номер 124. Обретя силы благодаря приносимым в дар продуктам – откуда взялись эти дары, ни Сэти, ни Возлюбленная даже не спрашивали, – обе женщины точно получили долгожданную передышку перед днем Страшного суда, от дьявола, должно быть, получили. Возлюбленная бездельничала, ела, валялась то на одной постели, то на другой. Иногда она вскрикивала: «Дождь! Дождь!» – и царапала себе горло, пока капельки ярко– красной крови не проступали на коже, темной, как полночное небо. Тогда Сэти кричала «нет!» и, сшибая стулья, бросалась к ней, чтобы поскорее стереть с ее горла эти крохотные сверкающие рубины. Порой Возлюбленная просто сворачивалась клубком на полу, зажав руки между коленями, и в таком положении оставалась часами. Или отправлялась к ручью, опускала ступни в воду и с громким плеском болтала ногами, забрызгивая подол. А после шла к Сэти, ощупывала пальцами ее зубы, а с пушистых ресниц и из огромных черных глаз катились слезы. В такие минуты Денвер казалось, что неизбежное свершилось: Возлюбленная, склонившаяся над Сэти, выглядела матерью, а Сэти – ребенком, у которого режутся зубы; когда же Возлюбленная в ней не нуждалась, Сэти покорно сидела на стуле в уголке. Чем больше и толще становилась Возлюбленная, тем худее и меньше – Сэти; чем ярче сверкали огромные глаза Возлюбленной, тем чаще глаза Сэти, те глаза, которые она прежде никогда не отводила в сторону, казались тусклыми щелками, опухшими от постоянной бессонницы. Сэти уже не расчесывала и не взбивала свои пышные волосы и не плескала себе в лицо водой, умываясь. Сидела в кресле, облизывая губы, точно наказанный ребенок, а Возлюбленная тем временем пожирала ее жизнь, хватала кусок за куском, пухла от обжорства, становилась все толще и выше. И старшая безропотно уступала младшей.
Денвер ухаживала за обеими. Мыла, готовила, порой обманом заставляла мать хоть немножко поесть, добывала сладости для Возлюбленной, чтобы доставить той радость и успокоить ее, потому что невозможно было предположить, что она способна выкинуть в следующую минуту. Когда наступила жара, Возлюбленная вполне могла, например, ходить по всему дому совершенно голой или слегка завернувшись в простыню; живот ее победно торчал, как перезрелая дыня.
Денвер казалось, она понимает, чем вызвана эта болезненная связь между Сэти и Возлюбленной: Сэти пыталась как-то загладить свое преступление, а Возлюбленная постоянно заставляла ее расплачиваться. Но ведь этому не будет конца! Видя, как худеет и усыхает мать, как она унижена, Денвер испытывала одновременно и стыд, и злость. И все-таки она понимала: больше всего Сэти боится того же, чего прежде боялась сама Денвер, – что Возлюбленная может уйти. Прежде чем Сэти сумеет объяснить Возлюбленной, чего все это ей стоило – провести пилой по крохотному горлышку и чувствовать, как кровь ребенка маслянистым ручьем заливает ей руки, а потом придерживать эту головку лицом вверх, чтобы не отвалилась, сжимать дочку в объятиях, принимая в себя, впитывая те предсмертные судороги, что пробегали по ее тельцу, такому пухленькому и совсем недавно полному жизни, – прежде чем она успеет объяснить ей все это, Возлюбленная может уйти. Уйти до того, как Сэти сумеет внушить ей, что хуже смерти – куда хуже – было то, отчего умерла Бэби Сагз; то, что знала Элла; то, что видел Штамп, и то, отчего Поля Ди била неудержимая дрожь. Что любой белый может забрать тебя целиком, всего, вместе с душой, если ему это придет в голову. Не только вынудит тебя работать на него, убьет или изуродует, но замарает тебе душу. Замарает так, что ты сам себе станешь противен; забудешь, кем был прежде, и даже вспомнить не сможешь. И хотя она, Сэти, и многие другие пережили такое и справились, она никогда не позволит, чтобы это случилось с ее детьми. Самое лучшее, что есть у нее, – это ее дети. Ладно, пусть даже белые испачкают ее тело и душу; но им не добраться до самого лучшего в ней, самого сокровенного и волшебного – до той части ее существа, что всегда была чиста. И не будет невообразимых снов о том, кто же висел на дереве – без головы и без ног – с нарисованным на груди знаком, – муж ли ее или Поль Эй; и о том, не окажутся ли ее дочери среди сгоревших заживо девушек в школе для цветных, подожженной бандой патриотов; и о том, не станет ли толпа белых мерзавцев своими грязными лапами касаться обнаженного тела ее девочки, насиловать ее, пачкать ее бедра своей спермой, а потом выбросит ее из повозки на полном ходу. Это она, Сэти, могла бы работать на бойне по субботам, но только не ее дочь.
И никто, ни один человек на земле никогда не станет перечислять свойства ее дочери на той стороне листа, где записывают свойства животных. Нет. О нет! Может, Бэби Сагз могла бы вынести эту муку; Сэти и тогда отказалась так жить – и отказывается поныне.
Это и еще многое другое слышала Денвер от матери, когда та сидела в углу, пытаясь убедить Возлюбленную в правильности своего выбора, – убедить того единственного человека, перед которым чувствовала себя обязанной оправдываться, доказывать, что все сделала правильно, потому что