остается чувствительность.
Она оперлась подбородком на руку и прошептала:
— «Нежное ты, нежное, как обнаженная нога».
— Кто это сказал?
— Поль Друо, разумеется… Вы его не знаете? Нужно обязательно вам прочитать «Эвридику». Это прелестно. Вот человек, который был настоящим любовником.
— Почему вы мне говорите это с таким видом? А я разве не настоящий любовник?
Она посмотрела на него с мгновенной грустью. Налево от них было что-то вроде степи, заросшей папоротником и вереском, направо — небольшая рощица из низких и развилистых дубов.
XI
Бернар не сократил своих каникул. Ахилл принял его очень холодно. Заработная плата была повышена, и спокойствие в Валле восстановилось. Перемирие это длилось два месяца, затем мадам Птисеньер и мадам Кимуш, которым теперь уже больше платили, снова увидели, что цены на молоко и яйца на рынке Пон-де-Лера опять возросли, будто таинственные трубы поддерживали всегда одинаковый уровень между кошельком и хозяйством этих дам.
Бернар опять увидал у себя в конторе удрученный хор просительниц.
— Прямо-таки невмоготу, месье Бернар, прямо невмоготу… Нужно нам еще чуточку прибавить.
— Это безумие, — отрезал Ахилл.
— Закон спроса и предложения, — ответил Лекурб.
Но синдикат хозяев снова согласился на то, что от него требовали.
Промышленники жили счастливо в каком-то нелепом раю, в безумном благоденствии. Чем выше росли цены на продукты их производства, тем сильнее бросалось на них овечье стадо толпы.
— В мое время… — ворчал Ахилл.
Он был недоволен своими внуками. Франсуаза так умоляла своего мужа вывезти ее из Пон-де-Лера, что он, хотя и против своего желания, повез ее с собой в Марокко. Как предлог для поездки он выдвинул изучение местных шерстяных тканей. Он пробыл три недели в Рабате, Фесе и Марракеше и привез оттуда плохо сотканные сукна, грубость которых похвалила его жена. Бернар часто ездил в Париж, но, вероятно, попусту терял там время, клиенты жаловались, что никогда не видят его.
— Вы совсем не занимаетесь своим делом, — говорил Ахилл обоим молодым людям.
— Наше дело и само идет, — отвечали они.
— Ваши ткани плохо сделаны.
— Все находят их хорошими.
— Вы чересчур дорого платите рабочим.
— Они этого не находят.
Рабочие, недовольные этим «раем безумцев», надеялись (чудом, вероятно, и небесным соизволением), что заработная плата все будет расти, а цены на фабричные изделия будут падать. У них появилось особое чувство, новое для благоразумной Нормандии, чувство сильной ненависти к этим хозяевам, счастье которых чересчур затянулось. Длительное благоденствие, сблизившее поначалу оба класса самой новизной этого благополучия, в конце концов их разъединило. Как в некоторых чересчур счастливых семьях, жена устает от покоя, нервничает и начинает желать смерти мужа, слишком подчинявшегося ее капризам, так и эти рабочие, которым во всем уступали, упрекали своих слишком благополучных хозяев в щедрости, шедшей, как они это чувствовали, скорее от безразличия, чем от великодушия.
В рабочей организации секретарь Ланглуа, более умеренный, был заменен Реноденом, маленьким человечком с жестким лицом; он сурово разговаривал с буржуа и предвещал близкий конец этого класса. Проведение в жизнь нового закона о восьмичасовом рабочем дне предоставило ему возможность желанной борьбы.
Паскаль Буше предложил от имени хозяев за рабочий день, уменьшенный на одну пятую, ту же заработную плату, что и за десятичасовой. Реноден заявил, что этого недостаточно.
— Ну, однако, довольно, — заметил Паскаль Буше. — Вы хотите меньше работать и больше получать?.. Это прямо бессмысленно. Если вы ищете повода для войны… он будет у вас.
— Месье Паскаль, — сказал Реноден, — будьте осторожнее в своих выражениях… Вы произнесли сейчас слово, которое мне не нравится… Умы очень встревожены.
— Нечего делать, — сказал Буше. — Quod dixi — dixi[14]. Самое большее, что я могу еще вам предложить в виде маленького удовлетворения, это вот: праздничные дни будут вам оплачиваться по обычному тарифу…
— Что называете вы праздничными днями? — спросил Реноден.
— Ну, разумеется, — сказал Буше удивленный, — Рождество, Пасха.
— Рождество — это было хорошо во времена Христа. Я знаю только один праздник: Первое мая.
Глухой ропот недовольства пронесся по столу, где сидели хозяева.
— Quousque, tandem Catilina…[15]— прошептал Паскаль.
Однако он уступил еще и по этому вопросу. Но что было странно в этих переговорах, так это то, что постепенные уступки не устанавливали настоящего мира. Обе стороны, хотя и боялись, но, в сущности, желали войны. Подобно народам Европы в августе 1914 года, они устали от собственного воздержания. Как путешественники на автомобиле, которых пьяный шофер мчит к неминуемой гибели, из-за какого-то чувства чести не бросаются к рулю, чтобы умерить скорость машины, так суровая воля Ренодена и великолепное красноречие Паскаля вели оба этих покорных стада к решительному столкновению, которого сами же они опасались.
Казалось, что уже все было налажено.
— А кочегары? — сказал Реноден. — Они требуют…
— Ну нет! — вскричал Бернар Кене с силой, которая удивила его самого. — Как это так? Вы же видите сами…
— Да не препирайтесь, Бернар, — заметил Лекурб.
Когда долгий период засухи и жары накопил в неподвижном воздухе слишком большой запас энергии, необходима гроза. Никто из промышленников не мог бы точно сказать, почему отказывали кочегарам, когда так легко уступили другим корпорациям. И в действительности не было для этого никакой причины, но эти постоянные наскоки на терпение хозяев наконец подействовали им на нервы. Гроза разразилась.
— Прекрасно, — сказал Реноден своим резким голосом, — Ваши кочегары не придут завтра на фабрику.
— Ну и пусть остаются у себя!
— До свидания, господа! Вам придется за ними пойти!
И рабочие ушли.
— Так мы остановимся завтра, — сказал Паскаль, — вот и все…
Бернар Кене с горечью прервал его:
— Остановить завод в тысячу человек из-за четырех кочегаров? Какая странная мысль, месье Паскаль… Если нужно, я, скорее, сам буду топить.
— Хотел бы на это я посмотреть, — заметил Лекурб.
— Вот и увидите.
Отовсюду надвигалась гроза.
XII
Звезды блестели на черном бархатном небе, когда Бернар Кене, возбужденный довольно приятным