заменить то, что продавали там австрийцы до войны для арабских бурнусов.
— Мы смогли бы заготовить это, — сказал Бернар, — но сейчас у нас так много работы.
— Вот как! Вы все те же! — возмутился Кавэ. — Я часто говорил это вашему отцу… «У вас умеют только смотреть себе на пуп…»
— Боже мой, месье Кавэ, но, может быть, это действительно было бы самое лучшее… Говорят, мудрецы Индии испытывали при этом созерцании самые большие радости.
Перрюель подтолкнул локтем своего хозяина. Выходя, он его отчитал:
— Месье Бернар, нужно, однако, относиться серьезно к клиентам. Сейчас вы не нуждаетесь в них, но времена могут перемениться. Если мои годы дают мне право на то, чтобы дать вам совет, то я скажу, что не следует вообще много говорить с ними. Всегда ведь говоришь больше чем нужно в делах. Лучший продавец на Place de Paris — это англичанин. Он никогда ничего не говорит, кроме «good morning» и «good bye». Он приходит со своим ящиком — «good morning». Он медленно раскладывает свои образцы перед клиентом. Когда говорят «нет», он складывает их обратно. Когда заказывают, он записывает. Он не спорит, не отстаивает себя. В этом чувствуется сила. Но самое смешное, что он с Монмартра и не знает по-английски. И еще, вы всегда меня просите говорить правду клиентам. Месье Бернар, клиенты не любят правды!..
— Увы, месье Перрюель, никто не любит правды!..
— Клиенты думают, что они все прекрасно понимают и сами, нужно не мешать этой иллюзии.
Он потянул его за собой в самые благородные магазины. Площадь Победы, улица Этьен Марсель, улица Реомюр, улица Вивьен окаймляли старый город суконной аристократии.
Там властвовали благородные купцы и мощные их сыновья: на дубовых потолках Бернар хотел бы нарисовать Учтивость и Дружбу, исторгающие улыбку у Коммерции. Весь день он исследовал этот суконный городок и только к вечеру вспомнил, что обещал своему дяде Лекурбу повидаться с Жаном Ванекемом.
Конторы этого великого человека были отделаны в стиле Директории. Через приоткрытую дверь видны были другие отделения — белокурые машинистки, все очень хорошенькие, счетные машины, блестевшие красным и черным лаком.
Сам Ванекем, очень молодой человек, с зачесанными назад волосами, обладал чисто американской живостью; он принял этого провинциала Кене любезно, но с некоторой дозой высокомерия.
— Вы извините меня на одну минуту? — сказал он. — Это как раз час собрания моих заведующих.
Он быстро завертел ручку маленького внутреннего телефона и кратко отдал распоряжения.
— Месье Перрен, на собрание… Месье Дюран, на собрание… Месье Шикар, на собрание… Месье Мейер, на собрание…
Через все три двери в контору стекались люди в черных жакетах, они ни в чем не перечили и были великолепны.
— Статистика А, — продолжал Ванекем, — Венгрия?
— Две тысячи метров, месье.
— Англия?
— Пять тысяч метров, месье.
— Румыния?.. Видите ли, — сказал он Бернару, — я знаю каждый день точно, что у меня продано и что у меня остается в различных странах на рынке, а также итог моих обязательств перед фабрикантами. Все математически точно.
«Да, — подумал Бернар с восхищением, — вот настоящий человек дела. Может быть, и я полюбил бы все это, если бы не приходилось возиться в этой убогой конторе в Пон-де-Лере, где Демар и Кантэр ссорятся из-за английского ключа».
— Кто занимается Банатом? — спросил Ванекем.
Когда хор статистов покинул сцену, Бернар робко изложил просьбу Лекурба. Ванекем улыбнулся.
— Помочь вам найти капиталы, чтобы оборудовать красильный завод? Да это детские игрушки, милый мой!.. Сколько вам нужно? Два миллиона?… Вот это уже потруднее… Вы сами понимаете, что капитал в два миллиона не может интересовать банки… Попросите у меня десять, двадцать, тридцать миллионов, и они будут у вас завтра… Но два!.. Однако я все-таки посмотрю, как это устроить… Не хотите ли со мной пообедать, месье Кене? Мы тогда еще поговорим о вашем деле; у меня будет только мой друг, Лилиан Фонтэн, актриса еще малоизвестная, но с большим талантом.
— Да, я ее знаю! — сказал Бернар. — Она приезжала к нам и играла в «Эрнани». Я приду с удовольствием.
VII
Мадемуазель Лилиан Фонтэн зачесывала волосы совершенно гладко назад, у нее были прекрасные черные глаза, немного худая шея; лимонно-желтый платок узлом обвязывал ее правую кисть. Бернар сказал, что любовался ею, когда она играла донну Соль во время турне в Пон-де-Лере.
— Пон-де-Лер?… Помню отлично! Гостиница «Серебряного Козленка»? И как же там грязно!.. И эта публика — старые дамы в косынках из настоящего кружева, с медальонами, в лиловых платьях и в таких потешных шляпках!.. А в райке рабочие покатывались от хохота.
— Все это верно, — заметил Бернар, — публика в Пон-де-Лере малоромантична… Но вас она находила очаровательной… Это смеялись над вашим партнером.
— А кто ж это был? Ах да, Понруа… этот старик, что раньше был в «Одеоне». Правда, что он играет смешно и фальшиво… Он очень несносный… представляете себе, как это трудно сочетать: «Вы мой лев прекрасный и великодушный!» — и: «Как бы я хотел, чтобы ты не плевал мне в лицо!..» Этот Понруа из актеров прежнего типа, они так медленно играют и так отчаянно растягивают каждую фразу. Прямо ужасно! Я играла с ним в «Сиде», он был доном Диего, так он час оставлял меня у своих ног; я не знала, что мне и делать.
Бернар любил эту актерскую болтовню. Когда он слушал ее, ему казалось, что шум станков, гудевший еще в его голове, переходил в глухие звуки придушенных скрипок. Ахилл, молчаливый и грубый, Лекурб, торжественный и педантичный, Кантэр и Демар — одновременно враги и братья, — все эти лица, которые так ярко выступали в его меланхолических думах, стушевывались и становились отдаленными фигурами каких-нибудь сцен из провинциальной жизни.
— А, кого я вижу! — сказала мадемуазель Фонтэн. — Это Сорель… А там, в углу, испанская инфанта со своими двумя старыми дамами… И Сюзанна Карюель со своим греком.
Бернар осмотрелся кругом. За правым столом две пары говорили очень громко, стараясь поразить чем-то друг друга. За левым двое мужчин обделывали какое-то дельце: «Послушайте меня, дорогой мой, венгерская крона стоит три сантима. За десять миллионов крон я могу получить концессию на игорный дом у Плаггенского озера. Туда можно притянуть…»
— А наше дело? — обратился Ванекем к Бернару. — Я подумал о нем. В сущности, нет никакой причины ограничивать капитал только двумя миллионами.
— Дело в том, — отозвался Бернар, — что в нашем распоряжении и совсем нет денег… Шерсть так дорога…
— Как? — удивленно возразил Ванекем. — Вы собирались вложить ваши собственные деньги? Никогда не делайте этого, дорогой мой… Создайте небольшое общество с капиталом в шесть миллионов, из них на три миллиона акций вы поделите со мной; публика подпишется на остальное… Знаете ли, когда я создавал свое дело по ввозу кокосовых орехов, я устроил капитал в десять миллионов, а у меня не было ни кораблей, ни плантаций… И все очень хорошо прошло.
Бернар в задумчивости восхищался этим поэтическим гением Ванекема, из призрачных плантаций и химерических кокосовых рощ умевшего создавать ожерелья для прелестной шеи мадемуазель Фонтэн. Оркестр заиграл «Реликарио», между столами задвигались пары — щека к щеке. Очень красивая женщина в легком головокружении задела стеклярусной бахромой своего волнующегося платья хрустальный стакан; он издал слабый звон. В монотонном ритме скрипок Бернара преследовал шум отдаленных станков, и это было подобно какому-то грустному призыву. Музыка всегда печалила его, в ней он остро ощущал течение времени. Унылый цинизм существ его окружающих возмущал врожденный его пуританизм, свойственный