главы скорбного протокола:
'В этот момент мой отец бросился куда-то; я подумал было, что случилось либо лучшее, либо худшее. Но оказалось, что всего лишь явился доктор Дьёлафуа. Отец пошел встретить его в соседнюю гостиную, словно актера, который должен выйти на сцену. Его вызывали не ради лечения, но как нотариуса - ради официального удостоверения. Доктор Дьёлафуа действительно был крупным врачом, великолепным преподавателем; но к этим ролям, в которых преуспел, он добавил еще одну, в которой за сорок лет ему не было равных; роль была столь же оригинальна, как роль скарамуша, резонера или благородного отца, и состояла в том, чтобы удостоверять агонию или смерть. Уже сама его фамилия[193] предвещала степенность, с которой он исполнит службу, и, когда служанка объявляла: 'Господин Дьёлафуа', казалось, что разыгрывают пьесу Мольера. Со степенностью его повадки соперничала, не бросаясь в глаза, гибкость его дивного стана. Лицо, само по себе слишком красивое, было притушевано приличествующим обстоятельствам выражением. Профессор входил в своем благородном черном рединготе, печальный, но без нарочитости, не высказывая ни одного соболезнования, которое могло бы показаться неискренним, и не допуская ни малейшего нарушения такта. У изножия смертного одра именно он, а не герцог Германтский, выглядел вельможей. Осмотрев бабушку, не утомляя ее, и с несколько избыточной сдержанностью, которая была вежливостью лечащего врача, он тихо сказал пару слов моему отцу, почтительно поклонился матери; я чувствовал, что отец сдерживается, чтобы не сказать ей: 'Профессор Дьёлафуа'. Но этот последний уже отвернулся, не желая докучать, и наилучшим образом удалился, лишь взяв по пути протянутый ему конверт с гонораром. Казалось, он его просто не заметил, и мы какое-то время задавались вопросом, а точно ли ему его передали, с такой ловкостью фокусника он заставил его исчезнуть, ни на йоту не поступившись своей, казалось, даже возросшей важностью крупного консультанта в долгополом рединготе на шелковой подкладке, с прекрасным лицом, исполненным благородного сострадания. Его медлительность в сочетании с проворством свидетельствовали о том, что, даже если его ожидала еще сотня визитов, он не желал показать, что торопится. Ибо он был сам такт, само понимание, сама доброта...'
Юмор беспощадный и вкрадчивый. От Мольера до Жюля Ромена медики были излюбленными персонажами комических писателей, потому что их власть и познания всегда внушали людям тайный страх. Пруст, сын и брат врачей, был то почтителен к медицине, то суров к медикам. Он создал образ доктора Котара, одновременно глупца и выдающегося клинициста. Он написал, что 'медицина не знает тайны исцеления, но поднаторела в искусстве продлевать болезни', что 'медицина - это свод непрерывных и противоречивых врачебных ошибок'; но также что 'верить в медицину было бы величайшей глупостью, если бы не верить в нее не было бы еще большей'.
Не меньше врачей Комическая Муза должна высмеивать и воображаемого больного, за шантаж: и тиранию, которым он подвергает тех, кто его окружает и за ним ухаживает. В самом начале 'Свана' мы встречаем тетушку Леонию, которая после смерти своего мужа, дяди Октава, не захотела покидать сначала Комбре, затем свой дом, затем свою спальню, затем постель, рядом с которой на столике, 'похожем одновременно на аптеку и алтарь... над статуэткой Пресвятой Девы находились молитвенники и рецепты на лекарства, все необходимое, чтобы прямо в постели следовать церковным службам и предписаниям врачей, не пропуская ни пепсина, ни вечерни...'
Здесь юмор снисходителен, подобно юмору Диккенса, потому что персонаж забавен и безвреден. Более жестким Пруст становится, касаясь своей излюбленной темы - снобизма. То, что во времена своей юности он и сам проявлял некоторые симптомы снобизма, здесь значения не имеет. Беспощадная трезвость взгляда, свойственная комическому автору, не только не противоречит опыту собственных чувств, но даже предполагает его. 'Чувство юмора' состоит в том, чтобы в себе самом высмеивать достойное осмеяния. Мольер знавал и муки Альцеста и, без сомнения, Арнольфа[194]. По этой причине он и говорит о них убедительнее. Раздвоение для комического автора - необходимость.
Снобизм - одна из основных комических тем, потому что мы все страдаем от его последствий. Человеческие сообщества разделены на группы, на классы, громоздящиеся друг над другом, следуя многочисленным правилам запутанной, а порой противоречивой иерархии. Отсюда и каскад снобизма всех мастей. Презрение и гордыня - самые распространенные людские удовольствия. Всегда ведь найдется какая-нибудь причина гордиться или презирать. Во французской эмиграции, в Кобленце, эмигранты 1790 года свысока смотрели на эмигрантов 1791-го, которые в свою очередь отказывались знаться с эмигрантами 1793-го. В Соединенных Штатах американцев в первом поколении 'снобировали' те, что принадлежали ко второму и третьему. Каждая из этих разновидностей снобизма порождает обиды и злопамятство. Одна из функций Комической Музы в том и состоит, чтобы бичевать пустые и вредные формы самодовольства.
Снобизм в произведении Пруста предстает в различных обличьях. Есть снобизм мужчин (или женщин), которые, желая принадлежать к какой-нибудь клике и сумев приоткрыть туда дверь, чувствуют себя не слишком уверенно в своем положении и ради того, чтобы не ослабить его, готовы отречься от прежних друзей. Таков случай Леграндена, который своим галстуком в горошек, повязанным большим бантом, прозрачными глазами и чарующими речами напоминает поэта, а на самом деле озабочен лишь страстным и неутоленным желанием свести знакомство с герцогиней Германтской и всей знатью округи. Когда поблизости нет никакой графини или маркизы, Легранден весьма любезен с отцом Рассказчика, но, стоит появиться какой-нибудь владелице имения, как он притворяется, будто с этим простолюдином не знаком. Приветствует ли он аристократку? Лишь с воодушевлением и чрезвычайным рвением:
'...Легранден отвесил глубокий поклон, после чего откинулся назад, так, что его спина резко миновала отправную позицию... Из-за этого стремительного выпрямления зад Леграндена, в котором я и не предполагал такой мясистости, отхлынул своего рода бурной мускулистой волной; и, сам не знаю почему, эта волнообразность в чистом виде, эта телесная, лишенная всякого выражения духовности зыбь, которую яростно подстегивала исполненная рвейия угодливость, вдруг пробудила в моем сознании возможность другого Леграндена, совсем непохожего на того, которого мы знали...'
Беседуя с важной дамой и видя» как мимо проходит Марсель со своим отцом, Легранден разрывается пополам, потому что, с одной стороны, колеблется не признать соседей, с которыми состоит в хороших отношениях, но, с другой стороны, не хочет, чтобы хозяйка замка обнаружила их знакомство. Откуда этот восхитительный пассаж:
'...Он прошел мимо нас, не переставая говорить со своей спутницей, и уголком своего голубого глаза сделал нам крошечный, в некотором роде укрытый веками знак, который, не затронув мускулы лица, мог остаться совершенно незамеченным его собеседницей; но, пытаясь возместить интенсивностью чувств некоторую тесноту пространства, отведенного для их изъявления, он заставил искриться в этом обращенном к нам уголке лазури весь пыл своей доброжелательности, превзошедшей игривость, доходящей до лукавства; изощрил любезность до заговорщических подмигиваний, до полуслов, недомолвок*, тайн соучастия, и, в конце концов, возвысил заверения в дружбе до излияния нежности, до признания в любви, воспламенив для нас одних свой полный сокровенной неги и невидимый хозяйке замка влюбленный зрачок на ледяном лице...'
'...Дабы утешиться в том, что она не совсем ровня прочим Германтам, ей приходилось беспрестанно твердить себе, что лишь из-за своей непреклонной принципиальности и гордости она редко видится с ними, и в конце концов эта мысль сформировала ее тело, придав ему некую осанистость, которая в глазах мещанок казалась признаком породы и порой затуманивала мимолетным желанием пресыщенный взгляд мужчин ее круга. Если бы подвергнуть речь госпожи де Галардон тому разбору, который, отмечая более-