холодной роли. Я видела рядом с собой женщину необузданную, и она была прекрасной; я же, почти пуританка, девственница, была отвратительна в своем эгоизме и замкнутости. Я хотела победить свой характер, позабыть все разочарования прошлого… Мной овладело романтическое беспокойство, слабость, доводящая до головокружения, — словом, то состояние, при котором начинаешь признавать все, что ты раньше отрицала; начинаешь соглашаться с ошибками гораздо более серьезными, чем те, от которых отрекалась. И я, зная уже по опыту, что многолетняя близость не могла меня привязать к другому существу, вообразила, что очарование нескольких дней способно изменить мою жизнь. Короче, в тридцать лет я вела себя, как не вела бы себя девочка в пятнадцать. Наберитесь мужества… Конец истории омерзителен. А почему мне, собственно, стыдиться быть смешной, если я не была виновной?.. У меня нет никакого опыта. Я плакала от горя, отвращения, безнадежности. Вместо того чтобы встретить любовь, способную пожалеть меня, успокоить, я нашла только язвительную и фривольную насмешку. Вот и все, а историю эту свели к двум словам, которые я не произносила, которые Мари Дорваль не придумала и не говорила и которые не делают чести фантазии господина Дюма…
Никаких угрызений совести. Она рассказывала только факты, без всякой лжи, без всяких жалоб. Это была погоня за счастьем на опасной почве. Она промахнулась. Эта последняя неудача подтвердила все ее опасения. Влюбиться по-настоящему, как Дорваль, было бы в ее глазах победой и искуплением. У нее не было по отношению к Мериме злого чувства. «Если бы Проспер Мериме меня понял, может быть, он полюбил бы меня; если бы он полюбил, он меня бы подчинил себе; а если бы я смогла подчиниться мужчине, я была бы спасена, ибо свобода гложет и убивает меня…» Но если бы она смогла подчиниться какому-нибудь мужчине, она не была бы Жорж Санд.
Глава шестая
Какое смятение, какое смятение! Еще десять лет назад она была молодой женщиной, полной надежд и стремлений; она думала, что любящие ее мужчины будут становиться такими, какими ей бы хотелось их видеть, что она сможет внушить им возвышенное и таинственное представление о любви, жившее в ней самой. Она была Стенио: та же неопытность и легковерие, то же пылкое и боязливое ожидание будущего. Испытав неудачу с Орельеном де Сез, так же как и с Казимиром Дюдеван, она решила, что все зло кроется в плохо устроенном обществе, в непреклонной суровости брака; и если бы свободные любовники отказались от мелочных предрассудков и устарелых законов, они могли бы осуществить свою мечту. Но и в этом ее постигло поражение. Свободная любовь так же обманула ее надежды, как и супружеская.
В провинции, раздраженная узостью интересов маленьких городков, она верила в мир поэзии, красноречия и учтивости; она воображала, что в Париже «изысканная жизнь, приветливое, элегантное, просвещенное общество и люди, наделенные некоторыми достоинствами, могут там быть приняты и обмениваться своими мыслями и чувствами». Она не знала, что гений всегда одинок и что не существует духовной иерархии, единогласно принятой лучшими из людей. Она принимала за поэтов всех, кто писал стихи. Два года жестокого опыта доказали ей, что большие люди — это еще не гиганты, «что мир полон диких животных и что нельзя сделать и шагу, чтобы не наступить на одно из них». Она искала выдающихся людей, а встречала людей жалких, трусливых и лицемерных. Она познала опасность искренности.
Люди не хотят, чтобы с них срывали покрывала и заставляли смеяться над той маской, которую они носят. «Если вы уже не способны любить, лгите или же так плотно закутайтесь в складки вашего покрывала, чтобы ни один взгляд не мог проникнуть сквозь него. То, что делают со своим телом развращенные старцы, делайте вы со своим сердцем; прячьте его под румянами и ложью; скройте с помощью хвастовства и бахвальства вашу дряхлость, которая делает вас недоверчивым, и утомленность жизнью, которая делает вас беспомощным. В особенности же никогда не сознавайтесь в старости вашего ума и никому не говорите возраста ваших мыслей…»
Летом 1833 года, усталая, измученная, с кровоточащими свежими ранами, мечущаяся «между ужасами самоубийства и вечным монастырским покоем», она действительно была Лелией, женщиной, жаждущей любви, достойной любви, но неспособной к смирению, без которого нет и любви. «Лелия, душа ваша холодна, как могильный камень!» — кричит она устами Стенио. И тем не менее…
И тем не менее в глубине своей души она хорошо знала, что девушка из английского монастыря, амазонка из Ноана, милосердная к несчастным, ищущая знаний, чистая и серьезная, еще жива. В Лелии были черты Манфреда и Лары. Но Байрон, даже если он изображает своего дьявольского героя, остается по-прежнему неисправимым кальвинистом и нежным любовником. Когда же Жорж Санд веселилась за обедом в обществе Ортанс Аллар и жадно слушала Мари Дорваль, она переставала быть Жорж Санд. Она обретала на один вечер молодость сердца и надежды Авроры Дюдеван. Тогда она думала об аллеях Ноана, о блеске звезд, об этой торжественной и величавой тишине, столь благоприятной для откровенных излияний, о друзьях-беррийцах, на руку которых она когда-нибудь обопрется, чтобы поведать им о пережитых жизненных бурях.
Проводив гостей, она оставалась одна в квартире на бережной Малакэ, рядом со спящей Соланж; в ее волнующейся душе после всех крушений и катастроф уцелело одно чувство — ее потребность верить в любовь, и, может быть, в любовь божественную.
Часть четвертая
Причуды любви и гения
Женщины считают невинным все, на что они решаются.
Глава первая
Дети века
В маленькой квартире на набережной Малакэ мы оставили разочарованную, отчаявшуюся молодую женщину, которая потерпела в свободной любви такой же крах, как и в супружеской, и пытается в книге выразить свои мятежные чувства. Но она не плачет, о нет! Она слишком полна жизненных сил, чтобы плакать долго. Она сказала себе, что плохо искала; что где-то есть идеальный любовник, способный уважать ее чувствительность и побороть свойственные ей противоречия; что в тот день, когда она встретит его, страсть, предупрежденная сознанием, то есть богом, поведет ее. И она продолжала искать его, пристально вглядываясь в талантливых людей, окружавших ее, подобно султану, рассматривающему своих одалисок в тиши гарема.
Сент-Бёв мог бы ей понравиться, несмотря на свое румяное лицо «преждевременно расплывшегося херувима»; после позорного провала циника она охотно передала бы этому наперснику роль первого любовника. Но Сент-Бёв, сидевший у нее раньше неотлучно, теперь не появлялся. Она не могла объяснить себе его молчания и предпочла бы «откровенную резкость этой высокомерной невозмутимости». Может быть, его отпугивало какое-то позорное пятно в ее репутации, и потому он прекратил свои постоянные посещения? Может быть, ее общество стало неприятным ему? Может быть, отчаяние Лелии поколебало его юношескую веру в жизнь? Может быть, он влюбился в какую-нибудь ревнивую женщину, которая запретила ему бывать у такой опасной женщины, как Санд? «Если это так, вы можете ее успокоить — скажите ей, что мне триста лет, что я, как женщина, подала в отставку до появления на свет ее бабушки и что мужчины меня интересуют, как прошлогодний снег…»