людям в лицо такую же суровую правду, какую вы говорите за их спиной. К такой манере поведения можно было бы привыкнуть, как бы неприятна она ни была, по меньшей мере ею можно было бы воспользоваться. Педантизм всегда полезен для чего-нибудь, злость никогда. Вы же для людей, любящих вас, всегда находите в разговоре мягкие слова, нежные ласки, даже слезы сострадания. Но когда вы говорите о них с кем-нибудь другим и особенно когда вы о них пишете, вы рассуждаете о них сухо, презрительно!.. Вы их осмеиваете, вы их поносите, вы их уничижаете, вы даже на них клевещете с очаровательной легкостью и изяществом. Это несколько неожиданное разочарование, довольно неприятный сюрприз для людей, с которыми вы так обошлись, и им позволительно пребывать какое-то время в раздумье, в молчании, в стороне даже. Но что вы делаете потом — это уже необъяснимо. Вы шлете им упреки, те упреки, которые доставили бы гордость и радость, если бы шли от людей, любви которых можно доверять, но доставляют горе и жалость, если идут от ненавидящих вас. Вы браните их, что в оскорбленной дружбе выдает боль и сожаление, но в других случаях выдает лишь досаду и ненависть. Да, ненависть, моя бедная Мари! Не пытайтесь обманывать самоё себя: вы меня смертельно ненавидите. И так как невозможно, чтобы это чувство пришло к вам год тому назад без всяких оснований, у меня есть одно объяснение, а именно, что вы меня всегда ненавидели. Почему? Я этого не знаю, даже не догадываюсь. Но существует антипатия инстинктивная, против которой бороться напрасно. Вы мне часто признавались, что испытывали эту антипатию ко мне еще до знакомства со мной, этим я и объясняю ваше поведение с тех пор; я стараюсь видеть во всем только хорошую сторону, это черта моего характера, которой я горжусь. Из преданности Листу, заметив, что, дружески относясь ко мне, он огорчен вашими едкими насмешками надо мной, вы решили дать ему благородное доказательство дружбы; вы даже сделали над собой огромное усилие для этого. Вы убедили его, что любите меня, и даже убедили себя в этом… Вот почему вы меня любили неровно, скачками, побежденная, может быть, иногда той дружбой, которую я испытывала к вам… Но когда меня не было рядом, эта неприязнь всплывала и вы пользовались поводом, чтобы успокоить себя, дав волю своей долго сдерживаемой язвительности. Я думаю, что, если вы поглубже исследуете ваше сердце, вы все это там найдете, и поэтому я вас прощаю и жалею вас. Вы могли вызвать во мне даже восхищение, если бы я не стала жертвой вашей неудачной попытки; но об ошибке, в которую я по неосторожности и стремительности впала тогда, я имею право сожалеть, и особенно же сожалеть о том, что вы не выбрали одного из двух: или откровенно ненавидеть меня — поскольку я вас не знала, это меня бы не задело, — или действительно полюбить меня. Это доказало бы, что вы способны не только на мечты и великодушные намерения, но и на серьезные чувства. Значит, это была только моя мечта; по вашим словам, я много о чем мечтала. Немного жестоко высмеивать мою способность, как вы сказали, обманываться в людях в тот момент, когда вы отняли у меня одну из самых моих дорогих иллюзий.
Сейчас вы сердитесь на меня: это в порядке вещей. На этот счет есть известное изречение Ла Брюйера. Но успокойтесь, Мари! Я на вас не сержусь и ни в чем вас не упрекаю. Вы сделали все, что могли, чтобы подчинить по отношению ко мне разум сердцу, но разум взял верх; бойтесь, чтобы его не было чересчур много у вас, моя бедняжка! Если избыток доброжелательства ведет, как я это слишком часто испытывала, к тому, что в один прекрасный день вы оказываетесь в очень плохом окружении, то избыток проницательности ведет к полнейшему одиночеству. А поскольку мы вынуждены жить на этой земле с людьми, то, пожалуй, лучше все время воевать и мириться с ними, чем поссориться с ними навек…
Отдохните от всего этого, бедная Мари. Забудьте меня, как кошмар, который вас преследовал и от которого вы, наконец, избавились. Постарайтесь не то что меня полюбить — вы этого никогда не сможете, — но исцелиться от ненависти, которая вам причиняет зло. Наверно, это ужасная мука, если судить по тому состраданию, которое она мне внушает. Не трудитесь больше выдумывать невероятные романы для того, чтобы объяснить окружающим нашу взаимную холодность. Я больше не приму Листа, когда он будет здесь; я не собираюсь поддерживать ту странную, придуманную вами версию, что между нами стоял он, как яблоко раздора. Вы знаете лучше, чем кто бы то ни было, что у меня никогда и в мыслях не было ничего подобного. Эта идея пришла в голову только Бальзаку, и уверяю вас, что если бы даже представилась такая возможность — чему я еще не очень верю, — никакое враждебное чувство не могло бы мне подсказать эту мысль. Было бы недостойным вас поверить этому, говорить об этом, а главное, позволить другим говорить об этом. Я принимаю — признаюсь, с некоторой гордостью — ваши насмешки над моей нравственностью, но некоторые намеки я решительно отвергаю. Придите в себя, Мари; эти жалкие вещи недостойны вас. Я хорошо вас знаю, очень хорошо. Я знаю, что рассудком вы стремитесь к благородству, но этому всегда мешает маленькое, чисто женское беспокойство. С одной стороны, вам хочется вести себя рыцарски благородно, а с другой — вы хотите остаться самой прекрасной и остроумной женщиной, убивающей, сокрушающей всех остальных женщин на свете. Вот почему вы с удовольствием хвалите меня как «славного малого», но когда вы говорите обо мне, женщине, вам не хватает желчи, чтобы скомпрометировать меня. И вообще у вас две гордости: одна маленькая, другая большая. Постарайтесь, чтобы последняя взяла верх. Вы это можете сделать, так как бог вас богато одарил и вам придется отчитаться перед ним в вашей красоте, уме и обольстительности, которыми он вас наделил. Это мое первое и последнее нравоучение вам. Простите мне его, пожалуйста, как я прощаю вам ваши нравоучения по моему адресу, сделанные вами за моей спиной…
Листа, уехавшего в турне, его любовница оповестила обо всех этих бурных переговорах. Карлотту порицали все, даже ее собственный муж. Она это заслужила; передать оскорбительные высказывания тому, кого это может огорчить, — гораздо хуже, чем сплетничать с пагубной легкостью, присущей всем человеческим существам. Чтобы оправдаться, госпожа Марлиани утверждала, что это Ламенне уговорил ее показать Жорж эти письма. Увы, это правдоподобно. Когда три женщины снова встретились (в Париже в ноябре 1839 года). Мари Д’Агу холодно разговаривала с Карлоттой, с Жорж старалась быть доброй и мягкой. Жорж была скорее печальной, чем сердитой. Она все еще восхищается, сказала Санд, умом Мари и ее верностью в любви к Листу, но точно знает, что ее, Санд, Мари никогда не любила. Что же касается писем… Мари ее перебила, сказав, что без всякого ложного самолюбия она просит за них прощения. В ответ на это Жорж протянула ей руку, и они договорились, что отныне при встречах они не затронут ни вопроса о их любви, ни вопроса о дружбе.
— Я согласна с этим условием, — сказала Мари, — потому что убеждена, что оно изменится. Время — лучший лекарь. Через несколько месяцев или через несколько лет вы мне скажете, что были не правы.
— Возможно, — ответила Жорж. — Я пасую перед соблазном, а вы очень соблазнительны, Мари…
Лист одобрил поведение своей подруги: «Мне чрезвычайно нравится, как вы ведете себя с Жорж… Терпите, будьте сдержанной, вам это удастся, ведь вы сильная… Время для разрыва с Жорж, по-моему, еще не пришло… не обращайте внимания на многие вещи, а другие прощайте ей. Когда дойдет до разрыва с ней, надо, чтобы у вас был решительный, блестящий перевес…» Но мнимое примирение ничего не изменило, и сплетни продолжались.
Четверг 6 февраля: Вчера на обеде: Жорж, Карлотта, дю Рур, Гржимала, Потоцкий, Сегерсы. Жорж довольно угрюмая. За обедом она заставила Гржималу пощупать себе колено (буквально), тот разрумянился от выпитого шампанского; Санд ему говорит (разговор шел о красоте колена): «Ну, Гржимала, скажи мне, каково мое колено?» Гржимала: «Как лепесток розы». Жорж: «Ах! Ну-ну, довольно же, ты щекочешь меня. Я сейчас тебя царапну…» Разговор принужденный и вялый до полуночи. Я больше не могу видеть theose people[52].