что он искренно изумляется, как я могу считать Батайля великим драматургом, а Ростана великим поэтом.
«Конечно, Сирано доставил мне немало приятных минут в юности. Никто не спорит, сделано это очень хорошо. Но… это не в масштабе больших вещей».
Я находила его несправедливым, но не решалась отстаивать свои вкусы, потому что боялась шокировать его. Книги, которые он давал мне читать (Стендаль, Пруст, Мериме) в начале показались мне скучными. Но вскоре я научилась любить их, так как уловила, почему они ему нравились. Ничего не могло быть легче, как понять вкусы Филиппа в этой области; он был из тех читателей, которые в книгах ищут только самих себя. Часто я находила в его книгах заметки, которые испещряли поля и которые я разбирала с большим трудом. Эти заметки помогали мне следить за его мыслью сквозь мысль автора. Я страстно интересовалась всем, что могло разоблачить мне его характер.
Что удивляло меня всего больше, так это неустанные старания Филиппа развивать и забавлять меня. Без сомнения, у меня было много недостатков, но ни малейшего тщеславия. Я считала себя глупой, не очень красивой. Я постоянно задавала себе вопрос, что он мог найти во мне. Было ясно, что ему доставляло удовольствие встречаться со мной и хотелось мне понравиться. И это происходило, конечно, никак не от того, что я была кокетлива с ним. Уважение к правам Рене не позволяло мне на первых порах даже помыслить о какой-нибудь близости с Филиппом; значит, он сам меня выбрал. Почему? У меня было приятное и вместе с тем тревожное чувство, что он считал мою душу более изящной и более богатой, чем она была на самом деле.
В заметке, на которую я уже ссылалась, он писал: «Она нисколько не похожа на Одиль, и все-таки… может быть, это просто оттого, что на ней было белое платье»…
Я, конечно, ничем не была похожа на Одиль, но в жизни нашей решающую роль играют нередко именно такие беглые и немотивированные впечатления.
Люди ошибаются, говоря, что любовь слепа. Верно другое: любовь равнодушна к недостаткам и слабостям, которые прекрасно видит, если именно в данном существе, как ей кажется, заключено то, что она считает для себя самым важным и что часто не поддается определению. Филипп в глубине души и, может быть, не сознаваясь себе в этом знал, что я была женщина мягкая, робкая, ничем не выдающаяся, но он нуждался в моем присутствии. Он ждал от меня, что я в любую минуту все брошу и пойду за ним. Я не была ни его женой, ни любовницей, и это не мешало ему требовать от меня самой щепетильной верности. Конечно, он никогда не говорил об этом, но я понимала его без слов.
Случалось несколько раз, что я уходила из дому не с ним, а с одним из моих прежних приятелей, к чему привыкла за время войны. Я сказала ему об этом. На лице его отразилось такое страдание, что я моментально отказалась от этого. Он звонил мне теперь по телефону каждое утро, около девяти часов. Если к этому времени я уже уходила в институт Пастера (потому ли, что ему не удавалось сразу добиться соединения, или потому, что в этот день он немного запаздывал в контору), он встречал меня вечером с таким взволнованным видом, что, в конце концов, я решила бросить лабораторию, лишь бы он мог всегда заставать меня на месте. Так мало-помалу он проникал в мою жизнь.
У него вошло в привычку заходить ко мне каждый день после завтрака. Если была хорошая погода, мы шли гулять. Я очень хорошо знала Париж и любила показывать ему старинные особняки, церкви, музеи. Его забавляла моя несколько педантичная эрудиция.
— Вы знаете, — говорил он мне со смехом, — даты рождения и смерти всех французских королей и номера телефонов всех великих писателей.
Но эти прогулки нравились ему. Теперь я знала, что он любил: красочное пятно цветка на фоне серой стены, уголок Сены, открывающийся из окна с острова Святого Людовика, садик, приютившийся позади церкви. По утрам я часто ходила одна исследовать местность, чтобы знать наверняка, что после завтрака смогу показать ему пейзаж, отвечающий его настроениям.
Иногда мы бывали с ним на концертах. В музыке мы почти сходились во вкусах. Это поражало меня, потому что мои музыкальные вкусы сформировались не под влиянием воспитания или известной музыкальной культуры, но под воздействием тех мощных переживаний, которые я испытывала, слушая музыку.
Таким образом, мы с Филиппом жили очень интимной в некоторых отношениях, почти супружеской жизнью, но он никогда не говорил мне, что любит меня и даже, наоборот, не раз повторял, что не любит меня и что это большое счастье для нашей дружбы. Однажды утром, встретив меня случайно в Булонском лесу, он сказал мне:
— Мне доставляет такое удовольствие видеть вас, что я поневоле вспоминаю свою юность. В шестнадцать лет я вот так же жаждал встретить на улицах Лиможа молодую женщину, которую звали Дениза Обри.
— Вы любили ее?
— Да, и она надоела мне, как я надоем вам, если не буду размерять дозами мое счастье.
— Но почему? — спрашивала я. — Вы не верите во взаимную любовь?
— Даже взаимная любовь ужасна. Одна женщина сказала мне однажды фразу, которую я нашел очень удачной: «Когда в любовных отношениях все идет гладко, то это нелегкая штука, когда же они не ладятся — это ад». Так оно и есть.
Я не ответила. Я решила предоставить ему вести меня и делать со мной что он захочет. Через несколько дней мы были вместе в опере. Шел мой любимый «Зигфрид». Для меня было громадным наслаждением слушать его рядом с тем человеком, который стал моим героем. Во время «Шепотов леса» я бессознательно положила свою руку на руку Филиппа. Он повернул голову и взглянул на меня вопрошающим и счастливым взглядом. Когда мы возвращались домой в карете, он в свою очередь взял мою руку, поднес ее к губам и потом уже не выпускал. Когда карета остановилась перед дверью, он сказал мне: «Спокойной ночи, милая». Я ответила весело, но с некоторым волнением: «Спокойной ночи, мой взрослый друг».
На другое утро я получила от него письмо, которое он прислал с посыльным и которое написал ночью:
«Изабелла, это исключительное, требовательное чувство, это не только дружба…»
В нескольких фразах он описал мне романтические настроения своего детства; он рассказывал о женщине, которую звали «королевой», потом Амазонкой, и образ которой неотступно преследовал его всю жизнь.
«Этот тип женщины, так пленявший меня, оставался всегда неизменным. Она должна была быть хрупкой, несчастной и в то же время немножко легкомысленной, хотя и благоразумной. Авторитетность Рене, например, совершенно не вязалась бы с этим типом. Но когда я увидел Одиль, я почувствовал в тот же миг, что встретил ту, которую так долго ждал. Что сказать о Вас? В Вас заключается частица этой таинственной сущности, которая составляет для меня всю ценность жизни и отсутствие которой заставляло меня желать смерти. Любовь? Дружба? Какое значение имеет слово? Это чувство нежное и глубокое, большая надежда, огромная теплота. Милая, я жажду коснуться Ваших губ и Вашей шеи, ласково провести пальцами по короткой жесткой щеточке Ваших стриженых волос.
Вечер мы должны были провести вместе. Еще накануне было решено, что мы пойдем слушать русскую музыку и встретимся в зале Гаво. Войдя туда, я сказала ему с улыбкой:
— Добрый вечер… Я получила ваше письмо.
Он принял довольно холодный вид и ответил:
— Ах да!
Потом он заговорил о другом. Но в карете, когда мы возвращались домой, я подставила ему свои губы и свой затылок, которых он так долго жаждал.
В следующее воскресенье мы пошли с ним в лес, в Фонтенбло.
— Вы такая вагнерианка, — сказал он. — Мне хочется показать вам одно место, около Барбизона,