самоотречения, пришел к выводу, что любимой женщине нет места в действительной жизни. Отказавшись слить ее неясный, полный обаяния облик с его грубыми реальными воплощениями, он нашел себе прибежище в книгах и любил только вымышленных героинь. А циник посещал обеды тети Коры и развлекал свою соседку, если она ему нравилась, острыми и смелыми двусмысленностями.
Когда я покончил с воинской повинностью, отец предложил мне вступить сообща с ним в управление нашим заводом. Он перевел теперь свою контору в Париж, где находились его клиенты, — большие газеты и крупные издательства. Дело это очень интересовало меня, и я способствовал его процветанию, не оставляя, однако, своих занятий и чтения. Раз в месяц, зимой, я ездил в Гандумас; летом мои родители жили там, и я проводил у них несколько недель.
С какой радостью возвращался я в Лимузэне к одиноким прогулкам моего детства. Когда я не был на заводе, я работал либо у себя в комнате, которая осталась неизменной, либо в маленькой обсерватории, из которой открывался вид на ущелье с пенящимся потоком. Каждый час я поднимался с места, доходил до конца длинной каштановой аллеи, потом тем же быстрым шагом возвращался обратно и снова брался за книгу.
Я был счастлив, что избавился от молодых женщин, которые в Париже опутали мою жизнь легкой, но прочной сетью свиданий, упреков и болтовни. Эта Мери Грэхам, о которой я вам говорил, была женой моего хорошего знакомого. Мне было неприятно пожимать руку мужа, я знал, что почти все мои приятели сделали бы это не только спокойно, но даже с некоторым самодовольством. Но мои семейные традиции были на этот счет очень суровы. Отец мой женился по расчету, но брак его, как это часто бывает, со временем превратился в брак по любви. Он был по-своему счастлив. Никогда у него не было любовных похождений, во всяком случае, с тех пор, как он женился. И тем не менее я догадывался, что в глубине души он тоже был романтиком. Я смутно чувствовал, что если бы и мне посчастливилось, как ему, найти женщину, которая немного походила бы на Амазонку, я мог бы быть счастлив и верен ей.
IV
В течение зимы 1909 года я дважды перенес довольно серьезный бронхит, и с наступлением марта врач посоветовал отправить меня на несколько недель на юг Франции. Мне показалось более интересным съездить в Италию, которой я совсем не знал. Я побывал на северных озерах, в Венеции и обосновался на последнюю неделю во Флоренции.
В первый же вечер в отеле я увидел за соседним столиком молодую девушку необычайной, нежной красоты. Я не мог отвести от нее глаза. Она была с матерью, еще молодой женщиной, и довольно пожилым генералом. Выйдя из-за стола, я спросил метрдотеля, кто были мои соседки. Он сказал мне, что они француженки и фамилия их Мале. Спутник их, итальянский генерал, не жил в нашем отеле. На другой день, в час завтрака, столик оказался пустым.
У меня были рекомендательные письма к некоторым флорентийцам, из них одно к профессору Анджело Гварди, художественному критику, издатель которого был одним из наших клиентов. Я послал ему письмо и в тот же день получил приглашение на чашку чая. Там, в саду виллы Фиезоле, я застал целое общество человек из двадцати, среди которых были и мои две соседки. Под соломенной шляпой с широкими полями, в полотняном платье экрю с синим матросским воротником, девушка показалась мне такой же прелестной, как накануне. Я вдруг ощутил неожиданную робость и, отойдя от группы, среди которой она находилась, стал беседовать с Гварди. У наших ног раскинулся сад, благоухающий розами.
— Я сам создал свой сад, — сказал мне Гварди, — Десять лет тому назад вся эта земля, которую вы видите, была лугом. Там дальше…
Следя за движением его руки, я встретился глазами с мадемуазель Мале и, к моему удивлению и счастью, заметил, что ее глаза устремлены на меня. Взгляд бесконечно кроткий, но — подобно молекуле оплодотворяющей пыльцы — насыщенный неведомыми силами, ибо в нем заключался зародыш величайшей моей любви. По этому взгляду я понял без единого слова, что она ждет от меня простоты и естественности, и тотчас же подошел к ней.
— Какой чудный сад! — сказал я ей.
— Да, — ответила она, — я оттого так и люблю Флоренцию, что здесь отовсюду видны горы, деревья. Я ненавижу города, в которых нет ничего, кроме города.
— Гварди сказал мне, что за домом открывается великолепный вид.
— Пойдем посмотрим, — предложила она, не задумываясь.
Мы набрели на густую завесу из кипарисов и на каменную лестницу, которая разрывала ее посередине и поднималась к нише, выложенной мелкими камешками и украшенной статуей. Дальше, налево, была терраса, с которой открывался вид на город.
Одиль Мале долго стояла рядом со мной, облокотившись о перила, и смотрела молча на розовые соборы, широкие, слегка покатые крыши Флоренции и синевшие вдали горы.
— Ах, как я люблю это! — сказала она с восхищением.
И очень грациозным, очень юным движением она отбросила назад голову, как будто хотела вдохнуть в себя всю красоту пейзажа.
С первого же нашего разговора Одиль Мале стала обращаться со мной просто и доверчиво. Она сообщила мне, что отец ее архитектор, что она восторгается им, что он остался в Париже. Она страдала оттого, что видела вечно рядом с матерью этого услужливого кавалера, старого генерала. После десятиминутного разговора мы уже делали друг другу самые интимные признания. Я поведал ей о моей Амазонке, о том, что ни за что не смогу найти вкус к жизни, если не буду захвачен мощным и глубоким чувством. Куда девались мой цинизм и вся моя стратегия? В один миг присутствие Одиль вымело их без следа.
Она рассказала мне, что однажды, когда ей было тринадцать лет, ее лучшая подруга, которую она называла Мизой, сказала ей: «Если бы я тебя попросила, ты бы бросилась вниз с балкона?» И она чуть не прыгнула с четвертого этажа. Эпизод, который восхитил меня.
Я спросил ее:
— Вы много ходите по соборам и музеям?
— Да, — ответила она, — но, что я люблю больше всего, так это бродить по старинным улицам… Только я ненавижу гулять с мамой и ее генералом. Поэтому я встаю спозаранку… Хотите пойдем вместе завтра утром? Я буду в девять часов в вестибюле.
— Ну конечно… Должен ли я просить вашу мать, чтобы она отпустила вас со мной?
— Нет, — сказала она, — предоставьте это мне.
На другой день я ждал ее внизу у лестницы, и мы вышли вместе. Широкие плитки мостовых блестели на солнце, где-то звонил колокол; экипажи обгоняли нас легкой рысью. Жизнь сразу сделалась очень простой; было счастьем постоянно видеть рядом с собой эту светлую головку, при переходе через улицу брать эту руку и чувствовать на мгновение под тканью платья теплоту молодого тела.
Они повела меня но Виа Торнабуони; она любила магазины обуви, цветов, книг. На Понте Веккио она долго стояла перед витриной с ожерельями из крупных розовых и черных камней.
— Это мило, — сказала она. — Вы не находите?
У нее были некоторые вкусы, еще так недавно раздражавшие меня у бедной Дениз Обри.
О чем мы говорили? Я уже не помню хорошенько. В моей записной книжке я читаю:
«Прогулка с О. Сан-Лоренцо. Она рассказывает мне, что в пансионе на ее постель всегда падал яркий свет. Позади ставни, снаружи, висел фонарь, и свет проникал через щели. По мере того как она засыпала, ей казалось, что свет становится все ярче и ярче и что она находится в раю. Она говорила мне о «золотой библиотеке», она ненавидела Камиллу и Мадлену; она не выносит в жизни роли «примерной» девочки. Ее любимое чтение волшебные сказки и стихи. Иногда она представляет себе, что прогуливается по морскому дну и что вокруг нее плавают рыбы, а иногда ласка увлекает ее в свою нору под землю. Она любит опасность; она ездит верхом и скачет через препятствия… У нее прелестная манера: когда она силится понять что-нибудь, она чуть-чуть наморщивает лоб и смотрит перед собой, как будто вглядывается во что- то, потом она говорит самой себе: «Да» — значит, она поняла».