Слушая болтовню своих слуг, доносившуюся до его ушей хотя и в обрывках, но понятную, посмеивался в душе Борис Петрович: «Ишь ты, начальник еще мне сыскался! Ну, ужотко погодь!»
Приехав в свою кромскую вотчину, едва перекусив, боярин сказал управляющему Ильину:
— Ну, Устин, кажи, чего тут нахозяйничали.
Тот знал, чем порадовать хозяина.
— Яблонька ноне опять жеребая.
— Да?! — с удовлетворением молвил Борис Петрович. — Кем покрывали?
— Опять Арапкой, Борис Петрович.
— Это хорошо. Молодцы. Идем посмотрим.
Они отправились на конюшню. Шереметев шагал широко, но с достоинством, неспешно. Устин семенил рядом, ловя взгляды боярина, каждое слово его.
Старик конюх, увидев хозяина, откинул лопату, сорвал с головы шапку, поклонился низко:
— Здравия тебе, дорогой Борис Петрович.
— Здравствуй, Епифан. Где Яблонька? Кажи.
— Яблонька-то? Она вон — в своем деннике, токо что овса ей всыпал.
Кобыла, получившая свое прозвище за «яблоки», рассыпанные по ее серой шерсти, стояла в загородке, уплетая овес. Шереметев вошел к ней в денник, ласково потрепал по загривку. Она покосилась на него огромным глазом.
— Ух ты, умница моя! — молвил почти нежно боярин и, повернувшись к Епифану, спросил: — Когда ожидаете?
— Да недели через две должна ожеребиться.
— Ежели будет жеребчик, назовите Таганом.
— Хорошо, Борис Петрович, — согласился Епифан. — А ну дочку принесет, тоды как?
— Пусть будет Таганка.
Все это вспоминается Борису Петровичу в тесной темнице, греет душу. Особенно воспоминания о лошадях, уж больно любит он их. Оно и понятно: для него, воина, конь на рати — первый помощник. Сейчас, мысленно посчитав дни, думает: «Наверное, ожеребилась Яблонька, третья неделя пошла с того. Таган, поди, взбрыкивает около матери, тычется в пах ей, за соском тянется».
Шереметев прикрывает глаза, хотя в камере и так темно, представляет себе милую картину — жеребеночка, сосущего кобылицу.
«И ведь никто не спросил, почему Таганом назвал. Впрочем, если б спросили, все равно бы не сказал. Пусть будет моим секретом». Хотя какой уж там секрет, Борис Петрович жеребенка в честь татарской крепости назвал на Днепре, которую он взял прошлым летом штурмом, выбив оттуда крымцев.
Хотел взглянуть на Арапку и других верховых лошадей, но оказались они на выпасе в лугах. В конюшне в дальнем конце лишь рабочие были. Зашел и к ним боярин и тут заметил на одном сбитую холку. Подошел ближе, присмотрелся, построжал.
— Эт-та что такое? — обернулся к Епифану.
— Прости, Борис Петрович, недоглядел.
— Кто это натворил?
— Да Минька, стервец, седелку не так затянул.
— Петро, — взглянул боярин на адъютанта, — всыпь этому Миньке двадцать плетей.
— Сейчас? — удивился Савелов.
— Да, да. И здесь же, при конях. Он думает, они не понимают, бессловесные. Они все понимают, сказать не умеют.
И через четверть часа взвыл на конюшне Минька, принимая заслуженную кару.
Утром пригнали с луга Арапку — вороного жеребца, стройного, высокого. По велению боярина заседлали. Епифан сам взнуздывал его.
— Ишь ты, не хочет после воли-то железа в зубы. Ничего, ничего, Арапка, потерпи, не облезешь, — уговаривал конюх дрожащего от волнения и избытка ощущений коня.
Борис Петрович подошел, ласково огладил тугую пружинистую шею животного.
— Ах ты, моя умница! Поди, забыл уж? Забыл. Ну ничего, сейчас вспомним.
Забрав поводья у конюха, ухватился за луку седла, сунул левый носок сапога в стремя и мигом взлетел на коня. Натянул поводья, поднял Арапку в дыбки и тут же пустил внамет {19} по улице села.
Епифан с восторгом глядел вслед, цокал языком восхищенно:
— Ай да молодец Борис Петрович! Орел!
— А ты думаешь зря ему царь конницу под командование отдал? — говорил Устин. — Не абы кому, а ему.
Шереметев проскакал далеко за село, за дальние бугры, потом воротился и уже на въезде в село перевел коня на шаг. Заметил какую-то суету. Подъехав к своему двору, спросил Управляющего:
— Что случилось, Устин?
— Волки корову в поле зарезали.
— Волки? — насторожился Борис Петрович.
— Прям замучили. Мало им летом зверья в лесу, на стада нападают.
И все. Забыл Борис Петрович про командировку, тут же приказал собирать охотников, вооружать всех. На следующий День началась на волков охота, на конях со злой сворой собак.
И гонялись за ними, стреляя, забивая плетьми, почти всю неделю, пока не выбили весь выводок.
Нетерпеливому Алешке Курбатову, опять напоминавшему боярину, что их «ждет Европа», Борис Петрович отвечал:
— Ничего. Пусть поскучает.
Наконец отъехали, и когда приблизились к польским границам, собрал Борис Петрович всех своих спутников и объявил им:
— Запомните, отныне я не боярин, а ротмистр {20} Роман и являюсь вам товарищем равным всем.
— А как нам теперь вас называть, Борис Петрович? — поинтересовался адъютант Савелов.
— Поскольку въезжаем в Польшу, так и зовите меня: пан Роман или пан ротмистр.
Но на первой же заставе попался въедливый войт градский {21}. Ему слишком подозрительной показалась эта команда «равных товарищей», в которой явно выделялся белокурый и голубоглазый ротмистр. И тут один из его «равных товарищей» назвал его боярином.
«Угу. Шпек [1]», — смекнул догадливый войт и тут же приказал арестовать голубоглазого и запереть в тюрьму.
Борису Петровичу показалось, что его кто-то позвал. «Помстилось», — подумал он. Однако сверху опять донесся громкий шепот:
— Борис-с-с Петрович-ч…
Шереметев сел, спросил:
— Кто там?
— Это я, Савелов, — донеслось из окна.
— А-а, болтун несчастный.
— Но я ж нечаянно, Борис Петрович. Простите. Сорвалось, с кем не бывает.
— У тебя сорвалось, а я в кутузке оказался.
— Нас всех задержали, Борис Петрович. Алешка кое-как вырвался, ускакал.
— Куда? Как ему удалось?
— Да сунул три рубля сторожу, тот и отпустил его. Так что вы не переживайте, мы будем стараться.
— Ну ты уж постарался, Петьша, сунул в клоповник. Спасибо.
— За-ради Бога, простите, Борис Петрович. Спите спокойно. Выручим.
Однако уснуть в эту ночь Шереметеву не скоро удалось. На него дружно насыпались клопы. Не имея