Лица светятся в вагоне метро, бледные, пьяные, сморщенные, в черных капюшонах, грызущие семечки, уставившиеся в одну точку, у стекол с надписью «Не прислоняться» тошнит кого-то, по вагону бутылки собирает негр небритый в ушанке, драповом пальто с тряпичной сумкой (это ж надо так негру опуститься, просто черный русский!..). Какой-то человек понуро держит на коленях большой прозрачный пакет геркулеса. Грусть, тоска, несчастье, мысли о самоубийстве носятся в воздухе, безумная улыбка блуждает по этим лицам, и все-таки они светятся, светятся, светятся, несмотря ни на что источают свой Бесконечный Всепроникающий Свет.
Кстати, доктор Гусев мне говорил, что этот свет поступает к нам в сильно сокращенной и ослабленной форме.
— Он до того ослаблен, идиотка, — рассказывал мне Анатолий Георгиевич, — что не выдерживает никакого сравнения с сокрытым Светом, который вообще не воплощается в конечные миры, но окружает их с окраин, оставаясь за пределами нашего постижения, в то же самое время являясь источником существования мира.
Потом я ехала на машине, на мусорке, шофер говорит:
— Куда вы так чешете? Садитесь, я вас подвезу.
— Рано еще меня на подобном автомобиле подвозить, — сказала я горделиво, села и поехала.
Он вообще-то направлялся в Новые Черемушки по своим делам, а мне уже было все равно.
Мы когда-то жили в Черемушках. Не ахти какой район. Одни прямые углы. Как люди не понимают, что это вредно смотреть, когда все квадратное, обязательно надо, чтобы какая-нибудь башенка торчала или куполок. Ну да поздно об этом говорить.
Мне пять лет. Мы переезжаем на новую квартиру. Асфальта нет, глина по колено, цветут корявые вишневые сады, настежь открыты окна, я сижу одна посреди большой комнаты на единственной табуретке, пахнет свежими клеем и краской, над головой грубо загнутый крюк для лампы, вдруг звонок — самый первый звонок в нашу дверь, я бегу открывать — на пороге стоит мамин с папой приятель Сережа Лобунец, весь измазанный в глине, и у него на шее висит деревянный стульчак!
Слышишь, мусорщик? Жизнь моя начиналась божественно — ешь с веселием хлеб свой, и пей в радости сердца вино свое, и благоговейно слушай пенье утреннего неба, и, пока ты живой, наслаждайся этим, ибо мертвые не умеют наслаждаться, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению, и любовь их, и ненависть их, и ревность их уже исчезли, и нет им более части ни в чем, что делается под солнцем.
Да мертвых и нету еще у нас! Какие мертвые? Юрик жив, бабушка жива. В зеркальном шкафу ее на видном месте лежит удостоверение, которым она — чуть чего начинает размахивать: о ее праве на полном законном основании носить при себе браунинг. (Кстати, ее младшая сестра баба Катя с такой же точно помпой хранила в своем бумажнике пожелтевшую справку, что она действительно с такого-то по такое-то число такого-то года участвовала в цареубийстве!)
Все наши соседи живы.
Вечно пьяный безногий дядя Валера, отец Пети-Пионера, тоже пьяницы и матерщинника, но очень доброго и хорошего: он когда крепко выпьет, всегда всех желающих катал по двору с ветерком на дяди Валериной инвалидке.
Наш близкий друг — бритоголовый великан, поросший шерстью, дядя Саша — контуженный ветеран, легкотрудник, он на дому конструировал штепсели и делал люстры из ложного хрусталя. Как солдат он прошел от Москвы до Бреста и за пять лет войны убил одного-единственного немца. И всю жизнь из-за этого мучался. «Если б десяток или хотя бы штук пятнадцать, — ладно, война, фашисты, понятно. А один немец, — он жаловался на кухне моей бабусе, — это уже человек!..»
Валечка, мой учитель музыки, жил прямо над нами на третьем этаже и слышал каждый шорох, производимый нашей семьей. Если, не приведи господь, разучивая этюды Черни, я сбивалась с заданного Валечкой ритма, он этот ритм на весь дом отбивал плоскогубцами по батарее.
Еще у нас в доме под самой крышей обитал настоящий писатель — Ласточкин. Был он отчаянный бедняк, иной раз батон хлеба не на что купить, но он имел величественные замашки. Свои черновики он с яростью вышвыривал на балкон, ибо не мог терпеть у себя в доме — даже в корзине для бумаг! листы, он так это объяснял, не отмеченные вдохновенной завершенностью. Их уносило оттуда ветром на другие балконы. Весь дом читал и смеялся над Ласточкиным — там было что-то о свободе души, о смысле жизни и очень много про любовь, причем не только про платоническую!..
Все звали его квартиру «Ласточкино гнездо». А психиатр Долгожилов, который как раз находился под Ласточкиным на четвертом этаже, поэтому первым знакомился с его черновыми набросками, со всею ответственностью заявлял, что Ласточкин — шизофреник.
Это было небезопасное соседство: Долгожилов работал в Институте Сербского последней инстанцией, кто говорил: псих диссидент или нет и отправлял на принудительное лечение.
Он часто заходил к нам со своей женой Светой и все это спокойно рассказывал. А мы вынуждены были сидеть с ним, пить чай и слушать.
Ты, мусорщик, наверно, удивишься, почему столь близкое знакомство мы водили с человеком, с которым порядочные люди на одной опушке не станут собирать грибы? Да потому что Света Долгожилова — врач «ухо-горло-нос» на дому лечила моего папу от несмыкаемости связок! Бывало, у него пропадал голос и он месяцами не мог выступать с лекциями по международному положению.
Лечила она его оригинальным методом: три раза в день за полчаса до еды он должен был играть на губной гармошке. А все собаки в доме подвывали.
Соседи к ней толпами ходили, кто только не злоупотреблял ее добротой. Одна у нее соседка лечилась — тетка Анна. Все пирожки ей носила с капустой. Помню, случайно мы встретились на лестнице — у Анны в руках огромное блюдо с горой горяченьких пирожков.
— Угощайся, — она говорит и протягивает мне эту гору.
Я очень растерялась и говорю:
— Ну что вы! Я столько не съем!
— А я, — она засмеялась, — столько тебе и не предлагаю.
У ней такая была беда: она не чувствовала запахи. Казалось бы, что такого? Некоторые вообще ничего не чувствуют — ни вкус, ни запах, красное путают с зеленым, холодное от горячего не могут отличить, и ничего, живут себе припеваючи!
— Я бы даже рад был, — неожиданно отозвался мусорщик, — а то вечно такая вонь!..
— Вот видишь!!! А она это скрывала от мужа: боялась, он обнаружит, что она запаха не ощущает и потеряет к ней интерес. Сейчас что скрывать — старые уже, наверно, стали, хорошо, если живы оба. А тогда он очень влюблен был в нее. Только и доносилось с первого этажа:
— Анечка! Анюта!..
Все это занесено на скрижали моего сердца.
С тех пор как мы покинули эти места, по которым я волею случая мчусь с тобой в мусоровозке, я время от времени приходила сюда и подолгу стояла под нашими окнами. Неясно для чего, никем не узнанная, я приезжала смотреть к себе в окно, занавешенное чужими шторами. Какая-то у меня была мысль, вроде того, что я тут оставила себя — в детстве.
Я и во сне туда являлась: войду в подъезд, поднимусь на второй этаж, дверь нашей квартиры во сне всегда полуоткрыта. Я пробую зайти, но меня останавливают, что-то объясняют, дескать, такие здесь не живут и, кажется, никогда не жили… Однажды в прихожую вылез какой-то тип с беломориной в зубах, и он изрек (будучи в пижамных штанах!):
— Нельзя дважды войти в одну и ту же реку!
А я знаю одно: если проскочить в большую комнату — там на табуретке сидит девочка и в ее глазах — мое Истинное Я, а именно горы и реки, великие просторы Земли, солнце, месяц и звезды.
Быстро темнело. Все-таки конец ноября. Падал снег, дождик моросил. В окнах домов зажигались огни.
— Вон этот дом, — сказала я.
Дом медленно выплыл из-за голых лиственниц. И мы увидели его пустые черные окна.
Я подумала, что мне чудится. А мой спутник — спокойно:
— Сейчас пятиэтажки выселяют. Это же времянки. Их строили на десять лет, а им уже под пятьдесят!