видеть не может, как не может понять нить, куда её прикрепляют и кому служит всё полотно. Но человек удавится скорее, чем признает себя нитью и точкой, ему подавай полноценное
Что, думаешь, добрый Бог припас для нас шесть миллиардов значений? Иные и готовы быть камушком – но только непременно
На дома, подобные тому, в который её везла сейчас Марина, Анна всегда смотрела с легким комическим удивлением, как житель одной страны глядит на внезапно явившуюся чужую цивилизацию, настолько невероятную, что она и не пугает, и не раздражает. Будто сделана из другого вещества, которое всё-таки не исчезает, даже если хорошенько протереть глаза. В этих домах, возведённых точно за одну ночь проворными джиннами из арабских сказок, не было ни малейшей соразмерности с окружающей средой – но такова была глубинная сущность новой цивилизации, её неотменяемый закон: никакой соразмерности никогда. Красовавшееся на берегу Москвы-реки высотное сновидение с отпиленной башней и четырьмя фасадами (чтоб никому из жильцов обидно не было) не только сияло наружной подсветкой, но, казалось, светилось и изнутри: как-никак, внутри теплились сытые, здоровые, счастливые люди, которые кроме добротных испражнений всегда выделяют ароматные лучи благополучия. Цвета фуксии.
В золотисто-перламутровом лифте Анну рассмешил красный кожаный диванчик и держатели для журналов, отдельно – для мужских и для женских. Игривость буржуазии её вообще забавляла: она не могла представить себе голову, устроенную так, чтоб выдумывать вот такие трогательные идиотические фокусы вроде диванчика в лифте, – или этим диванчиком всерьёз пользоваться. А впрочем, если никогда не задумываться о смысле жизни, вся энергия пойдёт в правильном направлении, то есть на то, чтобы эту жизнь употреблять, и бог весть тогда до чего дойдёшь. Двухуровневая квартира принадлежала мужу Марины, Гарику, который, как поняла Анна из болтовни Марины, был в отъезде. Дома жило какое-то существо, которое Марина величала Мисой, и подуставшая Анна так и не могла понять, кошка это, человек или птица.
В отделке квартиры преобладали белые, голубые и серебристые тона, что весьма шло к её хозяйке; был простор, фотографии знаменитых актрис прошлого и большие окна повсюду – конечно, здешние обитатели должны были чувствовать свою приподнятость над миром, свой полёт сквозь тяжесть материи… С удовольствием устроившись в белом кожаном кресле, Анна потягивала виски и думала, разглядывая портреты: интересно, считает ли Марина себя саму великой актрисой? Марина, переодевшаяся в щегольской шёлковый костюм-пижаму в сине-белую полоску, её взгляд поймала и поняла.
– Это всё мои любимочки, да… Лю-лю-шеньки бедные, великие, неповторимые…
– Комиссаржевская, да? А это Коонен, Бабанова, Раневская… Так. Орлова и… Марецкая? А вот эту не знаю.
– Это непостижимая, невозможная – Серафима Бирман. Неужели не помните? В «Иване Грозном» играла старую царицу. Самая некрасивая и самая гениальная актриса всех времен и – оуф – народов. Оцените: меня здесь нет. Мои фотки там, наверху, в кабинете. Но – не с ними, нет… Миса! – закричала Марина. – Миса! Выползай, мы дома! Гости есть образованные!
«Выползай, – подумала Анна. – Не дай бог, змея какая или ящерица. Чёрт их знает, богатых, чего они в домах держат…»
– Гарика, жалко, нет, он у меня хорошенький тиранозаврик. В Политехническом когда-то учился, и пласты свои виниловые, где джаз допотопный, у себя в кабинете держит на спецхране. Жу-жу-жутики, до чего мы злы и сентиментальны. Представляете, он меня видел в семьдесят девятом году, когда я Женьку играла в «А зори здесь тихие», – спустя двадцать лет встречаемся, он слезу пускает! Милый ящер. Мы отличненько живём… Кстати, чтоб вы знали, я свои границы чувствую и не считаю себя великой актрисой, – вдруг серьёзно сказала Марина. – Для величия мне не хватает душевности, и взять ее решительно негде. Не выдали в лавочке, йес. Но своё маленькое кое-что я чирик-чирик могу, и этого у меня уже никому не отобрать. По-любому, кроме искусства, мне жить здесь негде. Не будь я актёркой, работай где-нибудь, ну, где там публика работает, я бы читала целыми днями или кино смотрела по сто раз одно и то же…
– Культурка! – раздался хриплый голос, и Анна увидела стоящее возле двери слева существо в чёрном, лохматое и глазастое.
– О! Миса выползла! Вот, Мисочка, это Анна, историк из Петербу-бу-рга. «Трамвайчик» сегодня смотрела. Подружка Яшки. Я же рассказывала про первого про своего мужа, ну? А это наша Миса. Это, Анечка, что-то типа женского Маугли…
Миса, длинная худая девушка с чёрными кудрявыми волосами, сквозь которые сверкали её темно-карие, казавшиеся от расширенных зрачков чёрными, глаза, медленно, подволакивая правую ногу, прошла в гостиную и легла на диван, напротив Марины и Анны, сидевших в креслах.
– Видали кошку чёрную? – засмеялась Марина. – На улице нашла. Честненько, да-да.
– Врёт, – отозвалась Миса сипловатым голосом. – Она всё время врёт. Как не лень. Что делать – культурка! Там и учат, как врать.
– Нашла на улице. В состоянии, как пишут в протоколах, наркотического опьянения.
– В состоянии, только не на улице, а ты к Денису пришла по тому же самому делу. Отовариться.
– А вот зачем это говорить? – несколько разозлилась Марина.
– А я не из культурки, что хочу – то и говорю…
Миса достала из кармана чёрных джинсов сигареты, откинула волосы и закурила, всё так же валяясь. У неё был длинный, клювом, нос и бледные сухие губы.
– Двадцать лет, нигде не работает, не учится, ничего не делает. Правда, и не ест ничего. Валяется в гардеробной целыми днями. Законченная нигилистка.
– Ничего не делала и не буду. Я ни в чём в этом не хочу участвовать. Всё херня полная.
– Вы имеете в виду цивилизацию? – вежливо поинтересовалась Анна. Марина же, сдерживая