кремом… Нет, это много чести Бисову будет – приписать ему гибель культуры. Наш милый театр и наша доблестная публика съест этот «Инсулин» и не подавится. Пошлость времени! Да в театре всегда есть пошлость времени! Вот она теперь так выглядит, как наш Богдан. Он тут интервью дал – ну сплошь Джойс, Кафка, Фассбиндер с языка слетают. Его спрашивают: а какова самая переоценённая книга нашего столетия? Он отвечает: Библия. Дать бы ему в блин, пошляку, – нет, на руках носят…
К Марине подбегали люди, возбуждённо сверкая очами, подошла и крупная, встревоженная дама, мощно разрезавшая воздух грудью, как океанский лайнер воду, – Ирина Михайловна, секретарь Муранова, и Марина, изобразив притворное волнение, отправилась к властителю местного пространства.
Анна ждала Марину в прихожей у секретарши, пытаясь представить себе всероссийски известное лицо Вадима Муранова, с его резко очерченным квадратным подбородком, клоком седых волос, которые он без всякого стилиста укладывал элегантно падающим на крепкий высокий лоб, умными лукавыми глазами и крутым разлётом густых когда-то бровей.
В этот момент, рассеянно глядя сквозь Марину, сидящую в его кабинете, Вадим Спиридонович остатки бровей хмурил подперев голову правой рукой, причем указательный палец упирался в висок, а безымянный, согнутый крючком, подымал кожу над бровью, так что глаз изумленно-иронически округлился. Он пригласил в театр Богдана Бисова точно с теми же целями, с какими выпускал когда-то спектакли о Гражданской войне и колхозной жизни: задобрить Молоха времени, сунуть ему что-то в пасть, чтоб отвязался. Он не хотел никаких скандалов, расколов… Окна кабинета, выходящие на тихую когда-то, а теперь разутюженную джипами Большую Козловку, были плотно зашторены коричневым бархатом, и два бронзовых ангела, фривольно обнявшие часы над камином, облицованным искусственным малахитом, казались угрюмыми, потускневшими. Они умели быть и другими, эти ангелы, много чего повидавшие в кабинете Театра имени Театра, где стоял известный всей труппе чёрный кожаный диванчик, на котором пришлось уже семь раз за сорок лет менять обивку.
– Марина Валентиновна, – говорил Муранов, что было признаком показного охлаждения его к актрисе, поскольку обычно она была для него просто Мариной, с того дня, как пришла первый раз в кабинет, синеглазая, злая, великолепная, в джинсах, сползающих с худых бедер, и он поразился фантастическому сходству её с легендарной возлюбленной отца. – Вы читали пьесу три месяца тому назад… Вы согласились играть…
Марина понуро кивала и, наполнив глаза слезами, умоляюще сложила ручки на груди.
– Ну, мы сейчас будем ломать руки и вздыхать, да? – фыркнул Муранов.
– Читала, Вадим, читала… Согласилась…
– Так в чё-ом дело? Что случилось, а?
Марина закрыла глаза, медленно открыла, комически простерла руки к Муранову и патетически воскликнула:
–
Муранов прикрыл рот кулаком, но Марина все равно угадала его улыбку и обрадовалась, что по- прежнему пробивает любую мурановскую защиту, всегда пробивает, с того дня, как она, вконец оголодавшая молодая вдова, все деньги, привезённые подругой Розой, ухнувшая на дефицитные о ту пору джинсы, явилась к нему в театр и заставила взять себя в труппу.
Все обошлось превосходно. На роль матери была срочно назначена даже не полная Крюкина, а загадочная актриса Иванайлова. Загадочного в этой тихой женщине с плоским лицом и бесцветными глазами было то, что она никогда, ни разу в жизни не получила ни одной роли естественным путем распределения. Роли доставались Иванайловой путем чрезвычайным – после смерти других актёров, вследствие чьей-либо болезни, злостного нарушения трудовой дисциплины или скандала. Но переходили они к с уже навсегда, потому что заслуженная артистка России Елена Николаевна Иванайлова никогда не умирала, не болела, ничего не нарушала и ни с кем не скандалила. Таким образом, за двадцать пять лет работы в Театре имени Театра она скопила себе богатый репертуар и почиталась внутри коллектива как замечательная рабочая лошадь; критики, правда, не написали об Иванайловой ни единого слова.
Так бывает: в столице живут сотни актёров, не читавших о себе ни строчки, их удел – фамилия в скобках после имени действующего лица, и ничего. Иванайлова давно свыклась со своей судьбой, снималась в эпизодах тягучих дневных сериалов, купила подержанную «тойоту» и на досуге клеила затейливые коллажи из сухих цветов, обрезков тканей и журнальных обложек со знаменитыми красотками, лица которых она изрезала самым причудливым образом.
– Свобода! – пела Марина, вырвавшись из Театра и утащив за собой Анну. – Мы будем тратить целую- у-у пачку свободы! Возьмём Миску, закатимся в Сандуны! О, йес! Там сидят в полотенцах чудесные бухгалтерши малых предприятий и пьют пиво Corona…
Анна отговаривалась – напрасно. Тут же были куплены резиновые тапочки, шампуни, минеральные воды, взята из дома сонная Миска, и моментально образованное тело
– Вот люблю я эту архаику, – говорила Марина, распаренная, ловко перетянутая простыней, концы которой она в греческом духе завязала под грудью. – Эти лавки деревянные, попами натертые! Эти гуси- лебеди! Эта тётка сердитая, хранительница парилки! Ух-ха-ха, выпьем, девчонки, за старину, за меня, которая… рая-рая… сегодня свалилась с корабля-бля современности!
Анна и Марина пили виски, смешанный с нарзаном, а Миска ничего не пила и не ела. Она и в парилку не ходила, а только бесшумно поплавала в бассейне, почти не шевеля длиннющими руками.
– Чудище ты, – ласково сказала ей Марина. – Умом можно тронуться – в двадцать лет ничего не хотеть. Ни вина, ни мальчиков, мрр. То есть – брр!
Миска дёрнула костлявым плечиком, накинула на влажную, облипающую её бесплотное существо простыню ещё и полотенце, как шаль. Мёрзла.
– Кто-то должен остановить колесо, – вымолвила она. – Всю эту дешёвку слить. Про мальчиков и вино в двадцать лет.
– А что надо делать, по-твоему, в двадцать лет?
– Подвиги, – без тени улыбки ответила Миска.
– Отцы и дети! – веселилась Марина. – Ей-богу, люблю эту русскую упёртость! Конца-краю не предвидится. Опять – двадцать пять – лягушки, нигилистки, Аркадий, не говори красиво, топор и пистолет! И лопухи, конечно.