А вон видишь – справа от него бежит первый пелей, черный, с обломанным пальцем рога. Добрый бык! Исправно работает в упряжке, добросовестно. Всегда следит за передовым, не отстает ни на шаг; куда тот, туда и он тянет остальных за собой. Даю отдых – он отдыхает, хватает ягель или зеленый лист, а как махну хореем – сразу вскачь. Отличный пелей, что и говорить. Все бы такими были. Недаром стоит первым.
А вон второй, что бежит рядом с ним. Это великий хитрец. Редко бывает натянута его постромка: все норовит за счет товарищей выехать, тащить не любит, а пожрать – перво-наперво. Лодырь из лодырей. Не жалею на него хорея, да и он привык к нему: лучше получить удар, чем тащить, выбиваясь из сил. Ох, сволочуга!
А теперь четвертый… ну, вон тот, самый крайний. Сильный, да норовистый больно, все прыгает, играет, шалит. То на дыбы вскочит, то соседа рогом боднет, то бегущую рядом собаку лягнет. Забавляться бы ему, а не работать. Этому тоже от меня достается…
– А почему вы о третьем пелее ничего не сказали? – спросил я, кивая на черного, самого худого быка, который тащил нас, изо всех сил отталкиваясь ногами от топкой земли. Его розоватый язык торчал наружу, изо рта густо струился пар.
– А ты заметил, что я пропустил его? И правильно сделал. О третьем пелее нарочно не сказал ни слова. Особая речь о нем. Редкий это олень. Если б все такие были – как самолет, летели бы нарты по тундре.
– Почему? – удивился я. – Разве он такой сильный?
– Не сильный. Дурной он. Не жалеет он себя, этот олень. Не считается ни с чем. Ни со своими силами, ни с погодой, ни с местом, по которому его гонят. Тянет и тянет. Нет-нет, не подумай, что он глупый какой- нибудь или там верный служака… Нет. Он просто слишком доверчив и серьезен, чтоб обманывать. И слишком знает себе цену, чтоб дешевить. Ему кажется, что товарищам трудней, чем ему, что он тянет в треть силы. Вот и старается работать так, чтоб больше ему этого не казалось.
Он тянет за добрых троих своих товарищей, и те волей-неволей пользуются этим. Смотри, как он исхудал! Он тащит, пока есть силы, пока держится на ногах. Такие долго не живут.
– А случается, что олени погибают в упряжке?
– Бывает… Этот не первый у меня. Ехал, помню, лет пять назад. Был в упряжке такой же. Часов семь нес без передышки. Потом гляжу – упал. Думаю, запутался в упряжке; кричу – ни с места. Трогаю хореем – лежит. Тогда я подошел к нему, схватил за уздечку, а он мертв. Сердце, поди, разорвалось, не выдержало. Р-раз – и готово! Пропал.
Ардеев замолк. Не было желания говорить и у меня.
Вокруг без начала и конца простиралась тундра. Было очень тихо, и в этой тишине особенно отчетливо раздавался стук оленьих копыт: мягкий – о зыбкую, болотистую землю, тупой – о твердую почву сопок и едва слышный – о прибрежные пески речушек и ручьев. Разные мысли приходили в голову. Их было много, и они не походили одна на другую. Потом мы сделали остановку. Ардеев отошел в сторонку за кустики, а я слез с нарт и, неуверенно ступая замлевшими от долгого сидения ногами, медленно подошел к оленям. Они с жадностью хватали кустики яры, низкую травку, сухой сизоватый ягель и стаскивали нарты с места. Менее охотно, как мне показалось, ел третий пелей – тот самый, о котором только что рассказывал бригадир. Он был горяч и худ. Я тронул его за теплую холку, и он посмотрел на меня огромными измученными глазами с белой каемкой белка. Глаза у него были темно-карие и странно, не по-звериному глубокие, преданно- печальные. Иногда их закрывали веки, и тогда мне казалось, что олень хочет чем-то поделиться со мной. В его глазах, выпуклых и блестящих, отражалось неяркое солнце, жидкая белизна первого снежка. В них я видел самого себя в длинной ненецкой малице, смешного и уменьшенного в десятки раз.
Я провел рукой по его теплой, в слипшихся волосках морде, и он не шарахнулся в сторону, не отвел морду.
– Эх ты, дурной! Дуралей… Не думай слишком плохо о всех нас, о тех, кого ты возишь. Ведь и мы, люди, если говорить честно, тоже немножко олени и такие же непохожие друг на друга, такие же разные…
Работа
Укладываясь спать, Ардеев сказал мне: – Работы завтра много. – Потом помолчал и добавил: – Малицы новые к зиме нужны, пимы и совики…
Какая завтра предстоит работа, бригадир не сказал. Я давно привык к тому, что пастухи все свободное время работают, и потому не спросил, что он собирается завтра делать. За День я сильно устал: мы сломали и погрузили на нарты чумы, перекочевали на новое место и поставили чумы у другого озера. Все это дело нелегкое, руки и спина ныли, веки отяжелели, и я почти сразу уснул.
Только утром понял я, что за работа предстоит сегодня. Пастухи подогнали стадо к стойбищу и принялись ловить телят. Громко стуча копытами, тревожно хоркая и сталкиваясь рогами, полторы тысячи оленей проносились мимо, обтекали нас, разбивались на группы, и всякий раз метко брошенный тынзей вырывал из стада теленка.
На всем скаку схваченный тугой петлей, он кубарем катился по земле, брыкался, упирался, испуганно тараща выпуклые глаза и пытаясь освободиться от тынзея. Но это ему почти никогда не удавалось. Пастушеская рука легко валила его за рог на землю, связывала веревкой две передние и одну заднюю ногу. И ненец уходил ловить новых телят, а этот, связанный, перекатывался с боку на бок, пытался встать и подчас на какое-то мгновение отрывался от земли, но тут же тяжело грохался на траву и кочки.
Я видел, как Ардеев провел по спинке одного такого связанного теленка и посмотрел на ладонь.
– Эх, хорош пелей был бы! – вздохнул он.
– Почему? – спросил я.
– Шерстка не лезет, здоровый… Тянул бы нарты так – не усидишь…
– Так оставьте его! Другого поймайте…
– Малица новая к зиме нужна, пимы нужны…
Он махнул рукой и, на ходу сматывая тынзей, пошел к стаду, где с криками и смехом бегали его товарищи, охотясь на телят. Ловили только своих, личных, пасущихся в общем колхозном стаде. Случалось, уходил целый час на то, чтоб заарканить какого-нибудь хитрого быстроногого теленка.