буду ответить: ни пользы, ни смысла в ней нет. Я просто хотел противопоставить что-то бессмысленности жизни, потому что я — писатель. Для собственного удовольствия, для развлечения и чтобы удовлетворить то, что ощущалось как органическая потребность, я строил свою жизнь по какому-то плану — с началом, серединой и концом, так же как из встреченных там и сям людей я строил пьесу, роман или рассказ. Каждый из нас — порождение своей природы и своей среды. Я составил не ту программу жизни, какую считал наилучшей, и даже не ту, какую хотел бы составить, а просто ту, какая представлялась мне выполнимой. Есть жизни и лучше моей. Нельзя, мне кажется, объяснить только иллюзией, свойственной писателям, что самой замечательной представляется мне жизнь земледельца, который пашет землю и собирает урожай, находит отраду и в труде, и в досуге, любит, женится, растит детей и умирает. Когда я наблюдал крестьян в тех благословенных странах, где земля родит в изобилии, не требуя непосильного труда, где радости и горести человека — это радости и горести, присущие всему человечеству, мне казалось, что передо мною — совершенная жизнь в ее совершенном осуществлении. Там жизнь, как хорошо написанный рассказ, идет от начала до конца одной уверенной, непрерывной линией.
LXXV
Люди, будучи эгоистами, не могут легко примириться с отсутствием в жизни всякого смысла; и когда они с грустью убедились, что уже не способны верить в высшее существо и льстить себя мыслью, что служат его целям, они попытались осмыслить жизнь, создав известные ценности, помимо тех, которые непосредственно содействуют удовлетворению их насущных потребностей. Из этих ценностей мудрость веков выделила три как наиболее достойные. Стремление к ним как к самоцели, казалось, придавало жизни какой-то смысл. Хотя в них, по всей вероятности, тоже заключена непосредственная польза, но на поверхностный взгляд их отличает отрешенность от всего земного, которая и создает у человека иллюзию, будто с их помощью он избавляется от человеческого рабства. Высокое их благородство укрепляет в нем сознание собственной духовной значимости, и стремление к ним независимо от результатов как будто бы оправдывает его усилия. Это — оазисы в бескрайней пустыне существования, и поскольку людям неизвестен конец их пути, они убеждают себя, что до этих оазисов, во всяком случае, стоит добраться и что там их ждет отдых и ответы на все вопросы. Эти три ценности — Истина, Красота и Добро.
Мне представляется, что Истина попала в этот список по риторическим причинам. Человек наделяет ее этическими атрибутами, такими, как мужество, честь и независимость духа, и действительно эти качества часто проявляются в человеке, приверженном к истине, однако на самом деле они не имеют к ней никакого отношения. Человек находит в ней столько возможностей для самоутверждения, что готов ради нее на любые жертвы. Но интересует его в этом случае не истина, а он сам. Если истина — ценность, то она является таковой потому, что она истинна, а не потому, что придерживаться ее — похвально. Но истинность — один из признаков суждения, и поэтому ценность ее, казалось бы, должна заключаться не в ней самой, а в тех суждениях, признаком которых она служит. Мост, соединяющий два больших города, важнее, чем мост, ведущий от одной пустоши к другой. И если истина — одна из высших ценностей, странно, что никто как будто не знает, что это такое. Философы до сих пор об этом спорят, и сторонники противоположных учений зло издеваются друг над другом. При таком положении вещей обыкновенному человеку лучше оставить их в покое и довольствоваться истиной обыкновенных людей. А это — особа скромная и без претензий, она всего-навсего утверждает что-то об отдельных, конкретных вещах. Это попросту констатация фактов. Если видеть в ней ценность, то нужно признать, что ни одной ценностью не пренебрегают так, как ею. В трудах по этике мы находим длинные перечни случаев, когда истину позволительно утаивать. Авторы их могли бы и не утруждать себя: мудрость веков уже давно решила, что toutes verites ne sont pas bonnes a dire[*Не всякую правду нужно говорить (фр.)]. Человек всегда приносил истину в жертву своему тщеславию, удобству и выгоде. Он живет не истиной, а фикцией, и порой мне кажется, что все его высокие порывы — это попросту стремление придать видимость правды тем выдумкам, которыми он льстит своему самомнению.
LXXVI
С красотой дело обстоит гораздо лучше. В течение многих лет я считал, что только красота придает жизни смысл и что единственная цель несчетных поколений, сменяющих друг друга на земле, — это время от времени рождать художника. В произведении искусства я видел вершину человеческой деятельности и конечное оправдание всех мук, беспросветного труда и разбитых надежд человечества. Мне казалось, что миллионам людей вполне стоило жить, страдать и умереть ради того, чтобы Микеланджело мог создать некоторые фигуры в плафоне Сикстинской капеллы, Шекспир — написать некоторые свои монологи, а Китс[187] свои оды. И хотя со временем я несколько изменил эту нелепую формулу, включив в число произведений искусства, которые придают жизни смысл, также и прекрасную человеческую жизнь, но ценил я в ней опять-таки красоту. От всех этих фантазий я давно отказался.
Прежде всего я обнаружил, что красота — тупик. Думая о прекрасных вещах, я понял, что мне нечего делать, как только смотреть и восхищаться. Эмоция, которую они во мне вызывали, была восхитительна, но я не мог ее сберечь и не мог всякий раз испытывать ее снова; самые прекрасные вещи в конце концов мне надоедали. Я заметил, что более прочное удовольствие получаю от вещей менее совершенных. Оттого что они были не во всем удачны, они заставляли живее работать мое воображение. В величайших произведениях искусства все было достигнуто, мне ничего не оставалось добавить, а от пассивного созерцания мой беспокойный ум утомлялся. Мне казалось, что красота подобна горной вершине: когда достигнешь ее, больше нечего делать, кроме как спускаться обратно. Совершенство самую малость скучно. Вот поистине ирония жизни: то, к чему мы все стремимся, оказывается лучше, когда оно достигнуто не полностью.
Под красотой мы, очевидно, понимаем вещь, материальную или духовную (чаще материальную), которая удовлетворяет наше эстетическое чувство. Но из этого определения вы узнаёте примерно столько же, сколько узнали бы о воде, если бы вам сообщили, что она мокрая. Я перечитал немало книг в надежде найти у высоких авторитетов что-нибудь более вразумительное по этому поводу. Я близко знал многих людей, увлеченных искусством. Боюсь, что ни от них, ни из ученых трудов я не узнал почти ничего для себя полезного. Одно из самых любопытных явлений, которые я подметил, состоит в том, что постоянной оценки красоты не существует. Музеи полным-полны предметов, которые самый взыскательный вкус той или иной эпохи почитал прекрасными, а на наш взгляд, они ничего не стоят; да и за свою жизнь я видел, как красота, словно иней под лучами утреннего солнца, испарялась из картин и стихов, еще недавно безупречных. При всем своем тщеславии мы не можем считать свое суждение навеки непогрешимым: то, что нам кажется прекрасным, через тридцать лет наверняка будет вызывать насмешку, а то, что мы презирали, будут, возможно, превозносить до небес. Вывод отсюда один: красота относительна, она зависит от потребностей разных поколений, а искать в том, что нам кажется прекрасным, признаков абсолютной красоты бесполезное дело. Пусть красота — одна из тех ценностей, которые придают жизни смысл, но это нечто непрерывно меняющееся, а значит, не поддающееся анализу, потому что мы не можем воспринять ту красоту, которую воспринимали наши предки, как не можем понюхать те розы, которые они нюхали.
Из книг по эстетике я пытался узнать, благодаря какому свойству человеческой природы в нас рождается эмоция красоты и что, в сущности, представляет собой эта эмоция. Много говорят об эстетическом инстинкте; само это слово как бы отводит ему место в ряду основных сил, движущих человеком, таких, как голод и половой инстинкт, а в то же время наделяет его особым качеством, которое отвечает философскому стремлению к единству. Эстетику пытались выводить из инстинкта самовыражения, из переизбытка жизненных сил, из мистического чувства абсолюта и бог его знает из чего еще. А я бы сказал, что это вообще не инстинкт, а психофизическое состояние, основанное частью на некоторых сильных инстинктах, частью же на особенностях человеческой природы, обусловленных процессом