— Да. Но еще тебе надо поскорей повидать Лейнсдорфа. Из-за его антипатии к пруссакам.
— Этого я не стану делать.
— Да я же знаю, что Арнгейма ты терпеть не можешь. Но сделать это ты все равно должен.
— Не поэтому. Я вообще не пойду к Лейнсдорфу.
— Почему же? Он такой изысканный старый барин. Высокомерен, и я его не выношу, но к тебе он великолепно относится.
— Я теперь ухожу от всего этого дела.
— Но ведь Лейнсдорф тебя не отпустит. И Диотима тоже. А уж я и подавно не отпущу! Ты же не оставишь меня одного?!
— Все это, по-моему, сплошная глупость.
— Тут ты, как всегда, чрезвычайно прав. Но что на свете не глупо?! Погляди на меня, я совсем глуп без тебя. Значит, ты сходишь ради меня к Лейнсдорфу?
— Но что же там такое у Диотимы и Арнгейма?
— Этого я тебе не скажу, а то ты и к Диотиме не пойдешь! — Генерала вдруг осенило: — Если ты захочешь, Лейнсдорф может ведь взять тебе секретаря-помощника, который будет делать за тебя все, чем тебе не хочется заниматься. Или я подберу тебе человека из военного министерства. Уходи от дел сколько угодно, лишь бы меня направляла твоя рука! Идет?
— Дай мне сперва выспаться, — попросил Ульрих.
— Я не уйду, пока ты не скажешь «да».
— Ладно, с тем и усну. — уступил Ульрих. — Не забудь положить в портфель хлеб военной науки.
14
Новое у Вальтера и Клариссы.
Постановщик и его зрители
Неспокойность его состояния заставила Ульриха вечером отправиться к Вальтеру и Клариссе. Дорогой он пытался восстановить в памяти письмо, которое сунул куда-то в багаж или потерял, но так и не вспомнил никаких подробностей, кроме последней фразы — «Надеюсь, ты скоро вернешься», — и общего впечатления, что надо будет поговорить с Вальтером, впечатления, с которым связались не только сожаление и неловкость, но и злорадство. На этом мимолетном, непроизвольном и маловажном чувстве он теперь застрял, вместо того чтобы прогнать его, и испытывал при этом нечто подобное головокружению от высоты, при котором успокаиваешься, когда спустишься вниз.
Повернув к дому, он увидел Клариссу: она стояла на солнце, у боковой стены, обсаженной персиковыми деревьями; держа руки за спиной, она опиралась на поддававшиеся ветки и глядела вдаль, не замечая Ульриха. В ее позе была какая-то самозабвенная оцепенелость, но в то же время какая-то почти незаметная театральность, отметить которую мог только знавший всякие ее черточки друг: вид у нее был такой, словно она играла роль в драме важных мыслей, работавших в ней, одна из которых, однако, захватила ее и не отпускала. Он вспомнил ее слова: «Я хочу ребенка от тебя! Сегодня они были не так неприятны ему, как тогда; он тихо окликнул ее и подождал.
А Кларисса думала: «На этот раз Мейнгаст совершает свое превращение у нас!» В его жизни было ведь мною весьма любопытных превращений, и, никак больше не откликнувшись на подробный ответ Вальтера, он в один прекрасный день исполнил свой посул и приехал. Кларисса была убеждена, что работа, которую он затем сразу же начал у них, связана с превращением. Воспоминание об одном индийском боге непременно где-нибудь останавливающемся перед очередным очищением, смешалось у нее с воспоминанием о том, что насекомые выбирают определенные места, чтобы окуклиться, и от этой мысли, показавшейся ей невероятно здоровой и земной, сна перешла к чувственному аромату персиковых деревьев, созревающих у освещенной солнцем стены. Логическим результатом всего этого было то, что она стояла под окном в пылающих лучах заходящего солнца, меж тем как пророк удалился в тенистую глубину дома. Накануне он объявил ей и Вальтеру, что первоначально немецкое «кнехт», (то есть слуга, раб, холоп) значило — как и английское «knight» — «юноша», «мальчик», «оруженосец», «боец», «герой»: теперь она твердила себе: «Я его слуга, его оруженосец!»— и служила ему и охраняла его работу. Для этого не нужно было никаких больше слов, она просто стойко сносила солнечные лучи, застыв на месте с ослепленным лицом. Когда Ульрих заговорил с ней, она медленно повернула лицо к неожиданному голосу, и он обнаружил, что что-то переменилось. В глазах, глядевших навстречу ему, был холод, какой излучают, когда потухает день, краски природы; и он тотчас же понял: ей от тебя ничего больше не нужно! Во взгляде ее не было уже ни следа того. что она хотела «выпростать его силой из каменной глыбы», что он был великим дьяволом или богом, что она порывалась бежать с ним через «дыру в музыке», что хотела убить его, рели он не полюбит ее.
Ему было вообще-то все равно; оно может быть и самым обычным житейским пустяком, это погасшее тепло своекорыстия в чьем-то взгляде; все же тут как бы чуть порвалось покрывало жизни, приоткрыв безучастное ничто, и было положено начало многому из того, что случилось позднее.
Узнав, что Мейнгаст здесь, Ульрих понял. Они тихонько пошли в дом за Вальтером и вернулись на воздух втроем так же тихонько, чтобы не мешать творчеству. Ульрих при этом дважды взглянул через открытую дверь на спину Мейнгаста. Тот занял изолированную от остальной части квартиры пустую комнату; Кларисса и Вальтер раздобыли где-то железную кровать, кухонная табуретка и таз служили умывальником и ванной, и кроме этих предметов в комнате, где не было занавесок на окнах, находились только старый посудный шкаф, в котором лежали книги, да некрашеный сосновый столик. За этим столиком Мейнгаст сидел сейчас и писал, так и не повернув головы к проходившим. Все это Ульрих частью увидел, частью узнал от друзей, не только не испытывавших угрызений совести, оттого что устроили мэтра гораздо более убого, чем жили сами, но даже, наоборот, почему-то гордившихся тем, что он был доволен предложенным. Это было трогательно и удобно для них; Вальтер уверял, что в этой комнате, если войти в нее в отсутствие Мейнгаста, чувствуешь то неописуемое, что есть в потертой старой перчатке, которую носила благородная и энергичная рука! И Мейнгаст действительно испытывал большое удовольствие, работая в этой обстановке, льстившей ему своей солдатской простотой. Здесь он чувствовал свою волю, которая создавала выливавшиеся на бумагу слова. Если вдобавок Кларисса стояла, как только что, под его окном, или на верхней ступеньке крыльца, или хотя бы лишь сидела в своей комнате — «закутавшись в плащ невидимого северного сияния», как она призналась ему, — то близость этой честолюбивой ученицы, на которую он оказывал парализующее действие, усиливала его радость. Тогда перо его метало мысли, и большие темные глаза над острым трепетным носом начинали пылать. Он собирался завершить в этом окружении один из самых важных разделов своей новой книги, и труд этот следовало назвать не просто книгой, а боевым кличем, взывающим к духу новой мужественности! Когда от того места, где стояла Кларисса, до него донесся незнакомый мужской голос, он оторвался от работы и осторожно выглянул в окно; он не узнал Ульриха, хотя смутно вспомнил его, и не счел поднимавшиеся по лестнице шаги причиной для того, чтобы закрыть свою дверь или повернуть голову в сторону. Он носил под пиджаком толстую шерстяную фуфайку и любил показывать свою нечувствительность к погоде и людям, Ульриха повели гулять и сподобили чести выслушать восторженные отзывы о мэтре, который тем временем продолжал свой труд.
Вальтер сказал:
— Когда дружишь с таким человеком, как Мейнгаст, только и понимаешь, что ты всегда страдал от отвращения к другим! При общении с ним все словно бы окрашено в чистые краски, без малейшей капельки серого.
Кларисса сказала:
— При общении с ним чувствуешь, что у тебя есть судьба. Обретаешь полную индивидуальность и предстаешь в ярком свете.
Вальтер добавил:
— Сегодня все распадается на сотни слоев, становится непрозрачным и мутным. А его ум как стекло!
Ульрих ответил им:
— Есть козлы отпущения, и есть образцы добродетели. Кроме того, есть овцы, которые в них нуждаются!
Вальтер не остался в долгу: