съежившись, в углу дивана рядом с женой английского священника. Посреди комнаты стояла Жозефина, что-то выкрикивала и отчаянно жестикулировала. Увидев меня в дверях, она бросилась к дивану, схватила Джона и буквально бросила его мне. Я едва успел подхватить мальчика на руки.
— Где уж мне ходить за барчонком, вроде вас, господин Джон! — завопила она. — Поживи теперь у доктора, а мне надоели его попреки и вранье, будто ты сирота. Стоит посмотреть на твои глаза, и сразу видно, кто твой отец!
Она откинула портьеру, чтобы выбежать вон, и чуть не споткнулась о мамзель Агату, которая так посмотрела на меня своими белесыми глазами, что я прирос к полу. Жена священника поднялась с дивана и выплыла из комнаты, не забыв подобрать юбки, когда проходила мимо меня.
— Возьмите, пожалуйста, мальчика в столовую и побудьте с ним, пока я не приду! — сказал я мамзель Агате.
Она возмущенно вытянула руки, как будто отстраняя что-то нечистое, щель под ее крючковатым носом растянулась в ужасной улыбке, и она исчезла вслед за супругой священника.
Я сел за завтрак, дал Джону яблоко и позвонил Розали.
— Розали, — сказал я, — возьмите деньги, купите себе бумазеевое платье, два белых передника и вообще все, что нужно, чтобы иметь приличный вид. С нынешнего дня вы получаете повышение и будете нянькой этого мальчика. Сегодня он переночует у меня в спальне, а с завтрашнего дня вы с ним будете спать в комнате мамзель Агаты.
— А как же мамзель Агата? — спросила Розали, бледнея от страха.
— Мамзель Агате я откажу от места, как только кончу завтракать.
Я отослал своих пациентов и направился к комнате мамзель Агаты. Дважды я поднимал руку, чтобы постучать, и дважды опускал ее. Я так и не постучал. Я решил, что будет разумнее отложить разговор до вечера, когда мои нервы несколько успокоятся. Мамзель Агаты не было ни слышно, ни видно. Розали приготовила на обед прекрасное тушеное мясо и молочный пудинг, которым я поделился с Джоном, — все француженки ее сословия хорошие кухарки. Успокоив свои нервы двумя-тремя лишними рюмками вина, я пошел к двери мамзель Агаты, все еще дрожа от гнева. Стучать я не стал. Я вдруг сообразил, что разговор с ней сейчас обеспечит мне бессонную ночь, а я настоятельно нуждался в том, чтобы выспаться. Было куда лучше отложить это свидание до утра.
За завтраком мне пришла мысль, что правильнее всего будет отказать ей письменно. Я сел, намереваясь сочинить громовое письмо, но тут Розали принесла мне записку, в которой мамзель Агата извещала меня, что ни одна порядочная женщина не может и дня оставаться в моем доме, что она сегодня же покидает его навекн и не желает меня больше видеть — как раз те самые слова, которые я собирался написать сам. Незримое присутствие мамзель Агаты еще тяготело над домом, но я ужо отправился купить для Джона кроватку и лошадь-качалку, в награду за то, что он для меня сделал. На следующий день ко мне, сипя от радости, вернулась кухарка. Розали была счастлива, и даже Джон как будто был доволен своим новым домом, когда я вечером пришел посмотреть, как он засыпает в своей уютной кроватке. Я же блаженствовал, как школьник в начале каникул.
Но только никаких каникул у меня не было. С утра до вечера я занимался моими пациентами, а довольно часто и пациентами моих коллег, которые стали все чаще приглашать меля на консилиум, чтобы снять с себя часть ответственности — к большому моему удивлению, потому что я, даже тогда, уже не страшился ответственности.
В дальнейшем я понял, что это был один из секретов моего успеха. Другим секретом, разумеется, была моя постоянная удача, настолько поразительная, что я начал подумывать, нет ли у меня дома какого-нибудь талисмана. Я даже стал лучше спать с тех пор, как начал по вечерам навешать спящего в своей кроватке мальчика.
Жена английского священника не пожелала больше лечиться у меня, но ее место на диване в моей приемной заняли многие ее соотечественники. Имя профессора Шарко было окружено таким сиянием, что отблески его ложились даже на мельчайшие планетки вблизи этого светила. Англичане, по-видимому, считали, что их врачи понимают в нервных заболеваниях меньше своих французских коллег. Так это было или не так, для меня, во всяком случае, подобное положение вещей оказалось очень благоприятным. Меня даже пригласили в Лондон на консилиум как раз в те дни. Разумеется, я был очень польщен и решил сделать все от меня зависящее. Я не знал больную, но удачно лечил ее родственницу, чем, конечно, и объяснялось это приглашение. По мнению моих двух коллег, которые с мрачными лицами стояли у кровати, пока я обследовал больную, ее состояние было не просто тяжелым, но безнадежным. Их пессимизм заразил весь дом, и воля больной была парализована отчаянием и страхом смерти. Вероятно, мои коллеги знали ее организм лучше, чем я. Зато я знал то, что им, по-видимому, не было известно, — я знал, что нет лекарства сильнее надежды и что малейший намек на пессимизм в выражении лица или словах врача может стоить пациенту жизни. Я не стану вдаваться в медицинские подробности, однако обследование убедило меня, что наиболее серьезные симптомы объясняются нервным расстройством и душевной апатией. Мои коллеги следили за мной, пожимая могучими плечами, когда я положил больной руку на лоб и спокойным голосом сказал, что в эту ночь ей не понадобится морфий она и без него будет спать хорошо, а утром ей станет лучше, и всякая опасность минует, когда на следующий день я уеду из Лондона. Через несколько минут она уснула крепким сном, за ночь температура у нее упала (с быстротой, которая мне даже не понравилась), пульс стал ровным, и утром, улыбнувшись мне, она сказала, что ей гораздо лучше.
Ее мать умоляла меня задержаться в Лондоне еще на один день и посмотреть ее невестку, о которой все они очень беспокоятся. Муж последней, полковник, хотел показать ее врачу-невропатологу, сама она тщетно уговаривала ее обратиться к доктору Филлипсу, считая, что она, несомненно, поправится, если у нее будет ребенок. К сожалению, у ее невестки необъяснимое предубеждение против врачей, и она, несомненно, откажется лечиться у меня, но можно устроить так, чтобы я сидел с ней рядом за обедом и, таким образом, мог бы получить представление о ее болезни. Может быть, ей поможет Шарко? Муж ее обожает, у нее есть все, чего можно пожелать, прекрасный дом на Грувнор-сквер, чудесное старинное имение в Кенте. Они только что вернулись из длительной морской поездки на собственной яхте в Индию. Ее томит какое-то странное беспокойство, и она вечно переезжает с места на место, как будто ища чего-то. В ее глазах застыла мучительная печаль. Раньше она интересовалась живописью, сама хорошо рисовала и даже провела целую зиму в Париже, работая в мастерской Жюльена. Теперь она ко всему равнодушна и ничем не интересуется, за исключением, пожалуй, детских благотворительных учреждений, на которые жертвует значительные суммы.
Я согласился остаться с большой неохотой, так как спешил возвратиться в Париж — меня беспокоил кашель Джона. Хозяйка дома забыла предупредить меня, что ее невестка, рядом с которой меня посадили, была удивительно красива. Но меня поразила не только ее красота, но и грусть в ее чудесных темных глазах. Ее лицо казалось безжизненным. По-видимому, со мной ей было скучно, и она не трудилась скрывать этого. Я сказал, что в этом году в Салоне было выставлено несколько хороших картин — я слышал от ее золовки, что она училась живописи в мастерской Жюльена. Была ли она знакома с Марией Башкирцевой, которая также занималась там? Нет, но она слышала о ней.
Кто о ней не слышал! «Муся» усердно себя рекламировала. Я знал ее довольно близко, и мне редко приходилось встречать таких умных молодых женщин, но у нее не было сердца — прежде всего это была позерка, не способная любить никого, кроме себя. Скука на лице моей соседки стала еще заметнее, и я переменил тему в надежде, что теперь мне больше повезет — я сказал, что провел этот день в детской больнице в Челси и был приятно удивлен, сравнивая ее с парижской сиротской больницей, где мне часто приходится бывать.
Она сказала, что считала наши детские больницы очень хорошими.
Я ответил, что это не так: смертность среди французских детей и в больницах и вне больниц невероятно высока. Я рассказал ей о тысячах брошенных младенцев, которых отправляют в провинцию.
Тут в первый раз ее грустные глаза обратились на меня, застывшее безжизненное выражение исчезло с ее лица, и я подумал, что сердце у нее, быть может, доброе. Прощаясь с хозяйкой дома, я сказал, что ни мне, ни самому Шарко тут помочь не удастся — она права: следует обратиться к доктору Филлипсу. Ее невестка будет сивеем здорова, если станет матерью.
Джон как будто обрадовался мне, но когда он сидел рядом со мной за завтраком, я снова заметил, как