десятка непородистых дворняжек, сидел тот, кого я искал: аристократический маленький мопс, который отчаянно засопел, чтобы привлечь наше внимание к своей печальной судьбе, а его налитые кровью глаза умоляли вызволить его из этого плебейского общества, в котором он оказался по несчастному стечению обстоятельств и севершенно незаслуженно. Мопс почти задохнулся от радости, когда осознал свое счастье, и был отправлен с кучером в особняк Сен-Жерменского предместья.
Графиня все же решила отправиться в магазин «Лувр», чтобы примерить новую шляпу. Сначала она хотела пойти туда пешком, потом заявила, что возьмет фиакр, и тогда я предложил подвезти ее в своем экипаже. Она поколебалась. (Что скажут люди, если увидят меня в его экипаже?) Но потом поблагодарила и согласилась. Но ведь «Лувр» мне не по дороге? Однако я уверил ее, что никуда не тороплюсь.
— А что у меня в пакете? — осведомилась графиня с чисто женским любопытством. Я уже собирался снова солгать ей, но тут Том, полагая, что больше можно не охранять драгоценный пакет, прыгнул на свое обычное место рядом со мной. Пакет порвался, и наружу высунулась голова куклы.
— Почему вы возите с собой кукол? Для кого они?
— Для детей.
Она не знала, что у меня есть дети, и как будто обиделась, что я не посвятил ее в тайны моей частной жизни.
— Так сколько же у меня детей? Человек двенадцать. Я понял, что выхода нет и мне придется посвятить ее в мой секрет.
— Поедемте со мной, — сказал я смело. — А на обратном пути я познакомлю вас с моим приятелем Жаком, гориллой в Зоологическом саду. Это нам по дороге.
Графиня, казалось, была в прекрасном настроении и готова на любые эскапады; она сказала, что будет в восторге. Когда мы проехали вокзал Монпарнас, то очутились в районе, ей совершенно неизвестном, где она не узнавала ни одной улицы. Мы ехали теперь среди темных зловонных трущоб. В сточных канавах, забитых нечистотами, играли оборванные ребятишки. Почти на каждом пороге сидела женщина и кормила грудью младенца, возле стояла жаровня с углями, у которой, сбившись в кучку, грелись дети чуть постарше.
— Неужели это Париж? — спросила графиня с испугом.
Да, это был Париж, La Ville Lumiere[44].
— А это — тупик Руссель, — добавил я, когда мы остановились перед закоулком, сырым и темным, как дно колодца.
Жена Сальваторе сидела на их единственном стуле, держа на коленях Петруччо — своего сына, свое горе. Она помешивала варившуюся поленту, и две старшие девочки следили за ней жадными глазами, а самый маленький ползал по полу, стараясь поймать котенка. Я сказал жене Сальваторе, что со мной приехала добрая дама, которая хотела бы кое-что подарить детям. По растерянности графини я понял, что она первый раз в жизни переступает порог истинной нищеты. Она густо покраснела, протягивая матери Петруччо первую куклу — иссохшие ручки Петруччо не могли бы удержать ничего, ибо он родился параличным. Петруччо не выразил никакой радости — его мозг был таким же онемелым, как и его члены, но мать заверила нас, что кукла ему очень нравится. Обе его сестры, получив по кукле, радостно убежали, чтобы за кроватью начать игру в «дочки-матери».
Как по-моему, скоро ли Сальваторе выйдет из больницы? Ведь прошло уже почти полтора месяца с тех пор, как он упал с лесов и сломал ногу.
Да, да, я заходил к нему в больницу Ларибуазьер, он поправляется, и, наверное, его скоро выпишут. А как у нее дела с новым хозяином дома? Слава богу, очень хорошо. Он очень добрый, он даже обещал поставить к зиме печку. И он позаботился проделать окошечко под потолком — я конечно, помню, какой темной была их комната.
— Поглядите-ка, как у нас теперь стало светло и уютно, siamo in Paradiso[45], -сказала жена Сальваторе.
Когда мы собирались уходить, с работы, неся на плече большую метлу, вернулся мой приятель Арканджело Фуско, снимавший угол в комнатушке Сальваторе. В те дни все парижские подметальщики улиц были итальянцами.
Я с удовольствием представил его графине, и Арканджело, у которого, по итальянскому обычаю, была заткнута за ухо роза, тут же преподнес ей цветок с чисто южной галантностью. Графиня, по-видимому, была очень польщена этой данью ее молодости и красоте.
Ехать в Зоологический сад было уже поздно, и я повез графиню домой. Она все время молчала, и я попытался развеселить ее, рассказав забавную историю о том, как одна добросердечная дама случайно прочитала мою небольшую статью о куклах, напечатанную в «Блеквуд мэгезин», и принялась делать куклы для бедных десятками. Может быть, графиня заметила, как нарядно одеты некоторые из них. Да, она это заметила. Эта дама красива? Очень. А она сейчас в Париже? Нет. Я должен был воспрепятствовать дальнейшему изготовлению кукол, так как у меня их становилось больше, чем пациентов, и я послал ее в Сен-Мориц «подышать другим воздухом».
Прощаясь с графиней перед ее домом, я выразил сожаление, что у нас не хватило времени навестить гориллу в Зоологическом саду. Но, может быть, она все-таки не раскаивается, что поехала со мной?
— Раскаиваюсь? О нет! Я вам очень благодарна, только… только мне так стыдно, — со слезами в голосе ответила она, исчезая за воротами своего особняка.
Глава IV. Модный врач
Меня пригласили обедать в особняке Сен-Жерменского предместья каждое воскресенье. Граф давно забыл о своей неприязни к Врачам и был со мною очень мил. Кроме членов семьи, за столом обыкновенно присутствовал только аббат и иногда кузен графини, виконт Морис, который вел себя со мной пренебрежительно, почти нагло. Мне он стал противен с первой встречи, и, как я вскоре заметил, противен он был не мне одному. Им с графом явно не о чем было разговаривать. Аббат принадлежал к духовенству старой школы, был светским человеком и знал о жизни и о человеческой натуре гораздо больше меня. Вначале он держался со мной суховато, и часто, когда я чувствовал на себе его проницательный взгляд, мне казалось, будто он знает о колите больше моего. В присутствии старика мне становилось как-то стыдно, и мне хотелось поговорить с ним откровенно, выложить карты на стол. Но удобный случай все не представлялся. Мы никогда не оставались наедине. Как-то раз, когда я вернулся домой, чтобы наспех позавтракать перед приемом, я увидел в столовой аббата. Он сказал, что пришел по собственному почину, чтобы поговорить со мной на правах старого друга семьи, и просит сохранить его визит в тайне.
— Вы необыкновенно много сделали для графини, — начал он, — и мы все вам очень благодарны. И для маркизы тоже. Я как раз от нее: я ее духовник и, право, могу только удивляться, насколько лучше во всех отношениях она себя чувствует. Но сегодня я пришел поговорить с вами о графе. Он меня очень тревожит. Его дела очень плохи. Он никуда не выходит, без конца курит, и я постоянно застаю его спящим в кресле с сигарой во рту. В деревне это совсем другой человек: каждое утро он ездит верхом, всегда бодр и энергичен, деятельно занимается своим огромным поместьем. И сейчас у него есть только одно желание — уехать к себе в Турен, и если, как я опасаюсь, графиня откажется покинуть Париж, то ему следует уехать одному, хотя мне и тяжко на этом настаивать. Он питает к вам необыкновенное доверие, и если вы ему скажете, что ради здоровья ему надо уехать из Парижа, он это сделает. Вот об этом-то я и пришел просить.
— К сожалению, господин аббат, я этого сделать не могу.
Он посмотрел на меня с нескрываемым удивлением и даже, подозрительно.
— Вы не объясните мне причину вашего отказа?
— Графиня еще не, может покинуть Париж, а она, разумеется, должна поехать с графом.
— Но почему ее колит нельзя лечить в деревне? Там есть хороший, надежный врач, который ее лечил, когда у нее был аппендицит.
— И с каким результатом?
Он не ответил.