и мечта, она витала в облаках, над лесами и морями, но оставалась незаконнорожденной дщерью поэзии и торговли; с ней не связывалась никакая вера и тем более никакая общность; даже благосклонные к ней боги оставались заговорщиками и шпионами в ее владениях.
Христианство, заинтересовав весь мир историей Бога-Сына и Креста, установило дружеские отношения между человеком и природой. Чувственно осязаемый мир излучает свет, который пронизывает сердце человека и поддерживает его жизнь. Он необходим ему, чтобы проявлять свой ум и подниматься к Богу. Он заселен символами и существами, его голос является продолжением голоса Бога-Сына, он дает нам представление о бескрайней исторической реальности, которой мы не в состоянии достичь собственными силами. Художнику — полотно, святому — испытание, философу — победное шествие; чувственный мир — это дорога, это путь, по которому следует дух. На этом пути, конечно же, существуют силы инерции, что-то такое, что оказывает сопротивление, что ведет к беспорядку, но как только человек, ступая на него, обретает духовность, силы эти начинают служить ему: человек, преодолевая препятствия, укрепляет свой дух.
Нужно ли обвинять Декарта в том, что он развел в разные стороны дух и материю? Быть может, он так же, как и Маркс, философскими средствами выразил ошибку, которая была свойственна цивилизации того времени. Стоит ли говорить об этом! Известно, каким образом Декарт отделил материю от духа: он лишил материю возможности откликаться на зов человека, вычеркнул из нее все то, что объединяло ее с человеком, что делало ее человеческим миром, к чему человек мог прикоснуться плотью и сердцем, что он, как искусный ремесленник, мог сделать творением рук своих, воплощением мыслей своих; и эту опустошенную материю он отдал на откуп всесильной математике. Математику же в материальном мире интересовало только то, что поддавалось исчислению, а также сам хоровод чисел: безжизненный мир чисел, пустынная равнина без глубинных истоков, без времени, без истории, без души. Мир принял вид некой неизведанной стерильности и незыблемости. Но в нем не было человека, а сам человек находил в нем только отсутствие. Мир оказался расколотым надвое, и неприкаянный дух парил над этим механическим хаосом: внизу — мир-машина, который опирается исключительно на технику, вверху — духовная надстройка, настолько чуждая ему, что она сразу же оказывается бесполезной и излишней.
Однако, освобожденный от груза своего бытия, дух еще обладал доступом к новому миру, если пользовался подсчетом. И вскоре он уже совершал здесь чудеса. На протяжении многих веков его вынуждали постепенно преобразовывать непроницаемый для него мир. И вот наконец луч яркого света пробился сквозь этот мир. Он вызвал к жизни дремлющие силы: родился мир машин. Создатели общих формулировок стали жаловаться на засилие грубого материализма. Но пусть они присмотрятся к этой истонченной, расторопной, более проворной, чем пальцы человека, материи. У человека слишком много духа, чтобы, одалживая его, не отдавать в излишне большом количестве. Мир, в котором царила непроницаемость, с каждым днем приобретал все больше изящества и сноровки. Всегда ли наши идеи оказываются столь же гибкими, быстрыми, точными? Вот так, принимая все за чистую монету, мы стали слишком доверчивыми. Правда, мы уже не верим в материю с тех пор, как она сумела без особого усилия покорить то, что у нас еще осталось от духа; в этом новом столкновении с ней мы уже не замечаем, что она все больше и больше завладевает нами, чего нельзя сказать о нашем влиянии на нее.
Прежде всего она вторгается в нашу повседневную жизнь. С каждым днем становится все труднее и труднее понять мир, но зато все легче и легче пользоваться им. Он семимильными шагами движется ко всеобъемлющему комфорту. Ну, а материя — она препятствие для него или стимул? Да, где-нибудь в лабораториях. Практически она, некогда бывшая предметом почитания, великой прародительницей волшебников и богов, теперь превратилась в домашнюю прислугу, не обладающую ни собственным достоинством, ни приобретенными добродетелями; материя стала игрушкой в наших руках.
Дело отнюдь не в том, что материальная жизнь становится все более усложненной: что значат несколько машин в доме? А тому, кто управляет заводом или нацией, разве не под силу справиться с более сложными механизмами? Зло не в нашей любви к роскоши, поскольку она, если рассматривать ее как желание, чем-то сродни нашей щедрости, врожденному стремлению к великодушию. Нет. Зло состоит в том, что дух не движется равномерно. Он может опереться на этот рост сил и сделать скачок вперед, но он может и просто израсходовать их, чтобы увеличить материальные блага. Он предпочитает облегченные решения и увязает в комфорте. Некогда сами развлечения: охота, искусство, приключения — требовали, чтобы их добивались. Ныне же их получают в готовом виде: радио, пластинки, спортивные зрелища; словом, развлекающийся человек — это человек, который сидит и смотрит.
Однако его аппетиты растут и он начинает завидовать всему тому, что оказывается выше него. Материальные удобства грозят нам такими психическими явлениями, как равнодушие, способное скомпрометировать от природы спокойных людей, и крайняя раздражительность, подогреваемая постоянным стремлением к разногласиям, порожденным нескончаемыми войнами.
Материальные удобства оказывают воздействие на внутреннюю жизнь духа, заражая ее своими нравами. Позитивизм{10} возжелал, чтобы наука занималась исключительно количеством, тем, что доступно восприятию и может быть использовано; речь идет не о фундаментальной науке о Вселенной, а о беглом и поверхностном анализе механических сред, необходимом для развития индустрии.
Поскольку человек живет познанием, его душа мельчает от такого узкого видения мира. Он начинает уважительно относиться только к тому, что поддается измерению. Величие — это некоторое число нулей с правой стороны: рента, тираж, цена. К этой перспективе он добавляет время, являющееся сплавом терпения и надежды, и трактует его исключительно как скорость. Ему не терпится ставить рекорды не потому, что они представляют собою человеческое усилие, напряжение, спресованное время, а потому, что благодаря им математический ум упивается собственными успехами, подобно тому как статистические данные пятилетки вызывают всеобщий энтузиазм. Материи, которой уже нечего сказать духу, остается только требовать, чтобы он ее посильнее встряхивал, поддерживая в ней нервозность, претендующую на то, что она достигает знания лучше, чем разум. Кино, эта духовная пища толпы, потребляемая ею без какого-либо усилия, если и не опустошает дух, то приучает воображение к мощному визуальному воздействию, притупляя его и делая бессильным перед лицом жизни, которая не предлагает ни крупных планов, ни эффектных сцен, ни навязчивых объяснений душевных порывов. Для огромного числа тех, кто не загружает свое мышление иначе как с помощью пяти-шести заученных формул, существует только одна усложненность — механическая, оказывающая сильное воздействие на их чувственность. Здесь все немного таинственно, ибо если открыть глаза, то поневоле заметишь, что существует множество элементов: вот почему эти люди охотно полагают, что секрет любой тайны заключается в механической усложненности.
Рядом с этой головокружительной и виртуозной статистикой долговременные ценности кажутся скучными, потому что они требуют отвлеченного подхода, спокойного рассуждения, косвенного постижения. Оставьте эту чехарду чувственных величин, эту нервозность, создающую иллюзию духовной жизни, и попытайтесь по достоинству оценить своеобразный вкус, скромную добродетель, повседневный героизм. Вот видите, вы и не способны воспринимать спасителя мира вне чего-то сенсационного, фантастического, необычного; вас удовлетворит любая нелепость, и только нервный шок вырвет вас из их объятий.
Наконец, поскольку материя — это всего только послушное орудие индустрии, то присущая ей красота, являющаяся самой основой поэзии и жизни, отступает назад; так что остается только одно восхищение — восхищение механической силой; самому неумелому из людей оно даст иллюзию сноровистости, на которую он был бы не способен в мире без рычагов; самому умелому оно даст иллюзию всемогущества.
Этому упрощенному миру нужен был свой язык. Ему нужен был наглядный символ, заменяющий собой число, посредством которого можно было бы одновременно распределять и власть, и благосостояние. Он нашел такой символ — это деньги. Вся материальная жизнь сосредоточилась в деньгах, а затем вообще растворилась в них. Место вещей занял узурпатор и терроризировал их, то давая им волю, то устрашая их. Поскольку вещи пытались вырваться из его объятий, апеллируя к разумному объяснению, которое вновь направляло их к духу, он превратил себя в Бога и навязал им собственный культ. Метафизика и социальное вырождение, материализм и продажность сходятся и перемешиваются в нем. Безликие единицы, не связанные ни с какой совокупностью или системой ценностей, становятся взаимозаменяемыми, а следовательно, и поддающимися купле-продаже. Деньги поглотили человеческую плоть и чувство любви,