формам и специально подчеркивает его неловкость, когда он подражает им: та же самая толпа, которая только что смеялась, может удирать с воплями, если механизм станет вдруг действовать безупречно. Формы станков и произведенные ими предметы долгое время ностальгически следуют природным образцам: лампа довольно долго сохраняет форму пламени, имитирует пламя, пока люди не додумываются о скрытом источнике света. Самолет все еще упорно повторяет форму птиц. Однако самыми неудобными и неэффективными оказываются механизмы, которые менее всего отличаются от природных объектов; самыми привлекательными (и порой самыми красивыми), напротив, оказываются механизмы, в которых удалось добиться не зависящих от их функций форм, необычных решений системы уравнений. При своем появлении они вызывают ужас, какой случается во сне, приводя в состояние психоза. «Машина, состоящая из колес и выполняющая определенную работу, совершающая странные, непонятные движения, — писал один корреспондент в „Нюрнбергских хрониках“ (1398), — является посланницей дьявола». Наши современники уже не ссылаются на дьявола, но и они испытывают чувство тревоги, подобное тому, какое возникает при столкновении с привидением.
Сходным с ним является чувство попрания святынь, святотатства, которое сопровождает некоторые научные исследования и их техническое воплощение. Ученый и инженер открывают одну из тайн природы, на что они не имеют права (вспомним о сокровищах, скрытых на дне морском, в пещерах или на небесах, о страданиях Адама, Прометея, Зигфрида). Они обращаются с ними как грубые обольстители, а не как верующие люди, они хотят владеть ими, а не приумножать их; оскверняя их, они оскверняют и самих себя. Мы со всех сторон окружены святынями.
Однако просто так говорить о священном — значит навешивать ярлыки на привычные вещи. Непочтительное отношение к проявлениям священного равносильно самой что ни на есть сомнительной их идеализации. Выше мы говорили о двойственности инстинктивных реакций. В данном случае инстинкт представляет собой реальную опасность. Машинизация одновременно свидетельствует о непосредственном и наджизненном соучастии мышления и материи. Но мы ведь живые существа — не вещи, но и не чистые духи. Жизни грозит полное изгнание из этого соучастия: мышление, отрезанное от жизни, легко становится неистовым и сжигает собственные крылья, попав в разреженную ангелическую атмосферу; погружаясь же без остатка в материю и увлекаясь ее геометрическими формами, мышление может утратить тот едва ощутимый смысл, который сообщает ей жизнь и с помощью которого оно должно освятить материю. Речь идет о смысле длительности, взросления, органического существования, перехода на более высокую ступень и о непрочности всего этого предприятия. Жизнь заботится о единстве двух несоизмеримых друг с другом явлений. Это вовсе не значит, что она знает один только усредненный ритм. Когда Бернанос, оценивая ошеломляющее развитие техники, говорит нам: «Следует более думать о разрастании раковой опухоли, нежели о живых существах», он забывает о том, что клетки эмбриона развиваются столь же стремительно. Однако с течением времени жизнь, кажется, достигла размеренного ритма, и внезапное появление машины разбивает образы, которые ежедневно поставляет нам жизнь.
Мы просто забываем о том, что у жизни в распоряжении были тысячелетия для установления и укрепления своего порядка, человек же, изобретая машину, смог уложиться в два тысячелетия. Всякая нарождающаяся сила возникает в вихревом потоке и сразу же противопоставляет себя собственному окружению. Жизнь опрокинула порядок, учрежденный материей и энергией, что не помешало ей воспользоваться физико-химическими структурами и сохранить связь с великомасштабными астрономическими ритмами. Так что человеческий мир не порывает с необходимостью все свои жизненные связи, а изменяет формы и раздвигает границы жизни, чтобы создать структуры антропосферы с ее мышлением и машинами. Механическое противостоит жизненному, но противостояние это носит исключительно диалектический характер. Механическое в его зачаточном состоянии значительно беднее жизненного, однако планктон, плавающий на поверхности океана, не выдерживает никакого сравнения со светилами. Такое почкование всемирной истории можно оценить только по ее плодам. А два тысячелетия развития машин, несомненно, изменят наши суждения. Техника воздействует на жизнь, только руководствуясь человеческим духом, чтобы обеспечить человеку переход от всецело рабского положения в условиях бесчеловечной природы, близкого к животному состоянию, к разумному господству в очеловеченной природе.
Было необходимо, чтобы наша созидательная деятельность соприкоснулась с чувственно осязаемыми вещами, и мы полностью убедились в том, что природа является не только местом рождения человека, что она дана человеку для деятельности, границы которой мы еще не в состоянии предвидеть, но смысл которой нам очевиден: природа предлагает себя человеку, чтобы он переделывал ее. Основоположник марксизма утверждал, что в его философии стихийно возникшие предпосылки впервые сознательно трактуются как созданные предшествующими поколениями людей, лишаются своей стихийности и подчиняются власти объединившихся индивидов[181]. Впервые или не впервые, дело не в этом. Считать «как если бы» не значит предсказывать результат. Тот или иной опыт может предначертать пределы, которые новые опыты отодвинут еще далее; одна лишь цель в состоянии определить правила игры. Совершенно очевидно, что техническая эра — это время, когда природа, чтобы достичь подлинного состояния, целиком ставит себя под вопрос. Природа теперь полностью вовлечена человеком в его, человеческую, авантюру. «Сегодня для нас, — пишет Мэмфорд, — природа не является более абсолютом, или, точнее, мы не рассматриваем более природу так, как если бы она существовала вне и независимо от человека, как если бы преобразования, которым человек подверг природу, сами не составляли бы часть природного порядка, ради которого он появился на свет… В конечном итоге внешняя природа не обладает независимой от человека властью: она является результатом коллективного опыта человечества и сферой его последующих экспериментов, которые будут осуществляться с помощью науки, техники и искусства»[182]. Природа, возрождающаяся в человеческой истории, говорил Маркс, есть действительная природа человека[183]. Веществу природы человек «сам противостоит как сила природы. Для того чтобы присвоить вещество природы в форме, пригодной для его собственной жизни, он приводит в движение принадлежащие его телу естественные силы: руки и ноги, голову и пальцы. Воздействуя посредством этого движения на внешнюю природу и изменяя ее, он в то же время изменяет свою собственную природу»[184].
Машина со всей ее полезностью не является простым материальным продолжением нашего тела. Она принадлежит другому порядку: машина — дополнение к нашему языку, языку математиков, предназначенному для проникновения в тайны вещей, для обнаружения их скрытых возможностей и не нашедших еще употребления резервных сил. Язык этот можно упрекать в том, что он, формулируя ту или иную идею, делает ее застывшей, окаменевшей. Но разве способны мы проникать в те вещи, которые нам не удалось выразить с помощью слов? Тяжеловесная защитительная речь Джины Ломброзо направлена на поддержку того, что не высказано словами, в пользу неформализованного богатства, против богатства, выраженного с помощью формулировок; это — выступление за отставку человеческого феномена, за его гибель. Схоластика, действительно, умерщвляет язык, но он возрождается поэтами. Машина всякий раз несет с собой смерть, когда подчиняет человека своей примитивной механике, закону повторяемости и догматизму: на этом и только на этом сосредоточены мысли наших философов. Но машина может также стать поэзией, воздействующей на наши руки. Приблизительно то же самое говорил Маркс: назначение поэзии заключается в том, чтобы, обновляя нас, обновить весь мир. Мы не можем сказать наперед, одержит ли поэзия верх над схоластикой, но несомненно, что история машины будет осуществляться как история идей, идивидов и обществ, как чередование периодов поэтического подъема и схоластических спадов. Такова судьба всего, что связано с человеком. Нам не к кому взывать, как это делали дикари при малейшем продвижении вперед, тем более нам не пристало взывать к смерти, как делали они, когда Бог хмурил брови.
Забота о сохранении природы, как внешней, так и нашей собственной, в какой-то мере умаляет нашу тревогу за будущее, которое, как отрок, просуществовав долгое время за счет оставленного ему наследства, теперь вынуждено брать свою судьбу в собственные руки. Человечество достигло именно такого возраста. До недавнего времени человек жил в окружении семьи, получая его как нечто само собой разумеющееся, защищаясь только от его уж слишком гнетущих притязаний. Сегодня человек осознает, что он призван стать творцом мира и собственной судьбы. Машина материализует эту свалившуюся на него миссию: человеком вновь овладевает тревога оттого, что он стоит на пороге взросления. Казалось бы, средневековому человеку было дано все: сверхприродный порядок, мирской порядок, социальные установления и