благодаря воспитанию (биржевики не самые упрямые люди!), принадлежать к элите, к руководящему классу, который хочет служить, иногда… но это как бы честь, связанная с его привилегированным положением, а не служение, если под ним понимать элементарную справедливость. Они считают, что их сознание отнюдь не носит классового характера, потому что они «социальны», может быть, даже справедливы или даже благожелательны в своих частных отношениях: и мы, конечно, не отрицаем, что это действительно так, но попытаемся все довести до конца: они встанут в стойку, если под угрозой окажутся их особое положение, престиж, бесконтрольная свобода, которые они получают, благодаря своему социальному положению. Когда у них отбирают красивый мундир, они считают, что вместе с ним они утрачивают и честь.
К этим первым не столь малым по числу людям следует добавить еще и тех, кто примыкает к консерваторам в силу собственного темперамента. Добрые люди. Они взирают на мир с той снисходительностью, которая граничит с истиной, потому что ее мотивом всегда является доверие к человеку, но она тем не менее бесчеловечна, потому что исключает видение зла и препятствует сопротивлению злу; порой им свойственна и более глубокая, истинная, снисходительность, та, что может спускаться до преисподней и подниматься из пропасти. Мы ничего не имеем против настроения человека, однако ему не следует заниматься морализаторством.
У христиан, в сущности, столь же ложное понятие о милосердии и любви, но оно снабжено верительными грамотами о благородном происхождении, что особенно способствовало усилению заблуждений. Если милосердие Бога требует отыскания у самых закоренелых грешников оснований для прощения и ростков иногда ошеломляющей святости, если ясно было сказано: не суди — то как можете вы, задают вопрос, не отступая от милосердия, выносить столь радикальный приговор современному миру и его руководителям?
Это значит чересчур поспешно путать милосердие с оптимизмом и с покладистой снисходительностью к другому человеку лишь потому, что она в первую очередь является снисходительностью к себе самому. Осознавая то, что его учение — это учение о конечном единении и конечной гармонии, христианин обычно смотрит на мир с позиций актуальной гармонии, построенной по образцу умиротворенной жизни, которая способна видеть в религиозном духе только мягкосердечность, но это — подпорченная мягкосердечность и она подобна добродетели, которая обособляется от совокупного взаимодействия всех добродетелей. Между тем в грехе реальность внутреннего мира и мира социального является противоречивой. Не бывает христианского видения, которое не умело бы распознавать неиссякаемые богатства человека, живущего с Богом в сердце. Но не бывает также такого христианского видения, которое с той же силой не чувствовало бы ничтожности человека без Бога. Суровость, негодования, проклятия, которые ставились в упрек молодым «революционерам», являются всего лишь из-за велений времени насильственным ученичеством этого второго человека. Суровость — это не цель в себе, даже христианин обязан преодолеть ее, но если он не прошел через нее, если он сам вопреки себе, а в ряде случаев доходя до отчаяния, не испил из чаши Гефсиманской{44}, он рискует на протяжении всей своей жизни, даже при наличии доброй воли, остаться чуждым суровой реальности страдающих людей, которые пребывают в неизбежном и готовом прийти на помощь царстве Креста.
Наконец, многие захваченные четырехвековым господством индивидуализма отвыкли мыслить свою жизнь и деятельность с позиций сообщества. Речь идет не о внешнем, искусственном, юридическом сообществе, в котором отношения взаимности абстрактны, а о сообществе, пронизывающем нашу душу и плоть, вне которого каждый из нас — всего лишь живой труп, о сообществе, дела которого — это наши дела, грехи которого — наши грехи, судьба которого — наша судьба. И в этом опять-таки христиане сдали свои позиции. Между тем благодаря теологии мистического Тела они имели в своем распоряжении самое высокое общностное послание, которое когда-либо становилось достоянием истории[72]. Но они позволили себе поддаться своего рода индивидуалистическому морализаторству, которое заставило их практически забыть и мистику общности, и теологию общности, и мораль общности. Христиане часто живут интенсивной внутренней жизнью, остро осознавая все зло индивидуализма, так что некоторые из них быстро впадают в пессимизм янсенистского толка. Но чересчур часто они понимают внутреннюю жизнь примитивно, как исключающую все внешнее и коллективное, тогда как всякое размышление, всякая молитва, всякое присвоение, свойственные индивиду-одиночке, отмечены скудостью. Такие христиане остаются странным образом бесчувственными к коллективному злу и его сущности, к институциональному беспорядку, в котором соучаствуют все, даже те, кто считает себя непорочным; они пытаются свести все это исключительно к индивидуальным слабостям людей и таким образом признать индивидуальное моральное усилие единственным лекарством для лечения коллективных расстройств. Когда мы говорим им, что нужно действовать с двух сторон — и индивидуально, и коллективно, — они воображают или делают вид, что воображают, будто мы стремимся отвратить их от той личностной революции, которая для нас неотделима от революции общностной. Между тем мы выступаем только против этого бессмысленного разделения, вследствие которого люди, нередко являющиеся носителями самой высокой духовности, отрицают или недооценивают в своей общественной жизни то, что составляет величие их внутренней и частной жизни.
Вот некоторые из невысказанных, но реальных причин, в силу которых столько ревностных борцов за духовные ценности пока еще не сумели осознать требований, вытекающих из их же убеждений. Станут их повседневном ли они говорить в свое оправдание, что мы критикуем многие институты, в этом плане индифферентные сами по себе, где ни чистой, ни нечистой совести делать нечего? С этим мы согласны, драма нашего времени не пишется по сценарию столкновения между добром и злом. Существуют не только беспорядок и люди, вступающие с ним в сделку. В тот самый момент, когда этот беспорядок достигает своего апогея, естественным образом возникает кризис современной цивилизации. Даже взятые независимо от их искажений, индивидуальная свобода, семья, собственность, государство в тех формах, в которых они ныне еще существуют у большинства западных народов, являются биологическими пережитками, не соответствующими новым условиям жизни. Наша революция не отвергает преемственности в истории и стоящих за ней вечно живых сущностей. Индивидуальная свобода, семья, собственность, если их правильно понимать, являются для нас вечными ценностями. Но и само вечное выступает как телесное, а всякая плоть с течением жизни костенеет. Исчезновение людей, партий, журналов, цивилизаций необходимо, чтобы вернуть жизни ее ресурсы, когда тело, которое было ее носителем, одряхлело и превратилось в неподвижный скелет. Способ, обеспечивающий непреходящий характер и чистоту самих духовных реалий, всегда оставался одним и тем же. Существует что-то, что остается, и что-то, что меняется, и, как говорит Ньюмен, требуется, чтобы вот это изменилось, а вот то осталось самим собою.
Между тем всякий раз, когда вечная ценность вынуждена воплощаться в новом теле, возникает сопротивление. У одних это просто рутина, лень, сопротивление тому, что их побеспокоили. У других — что весьма существенно — это недостаток воображения, неспособность представить себе новое расположение того, что извечно занимало определенное место. Кто-то (и именно поэтому такие люди меня интересуют) чувствует себя внутренне более уязвимым. Искренне поддерживая те или иные ценности, они полагают, будто те оказались под угрозой, когда нападкам подвергся лишь механизм их воплощения. Лучше окаменеть, чем все потерять: и они не замечают, что неподвижность как раз и убивает жизнь, что если бы вечное всегда было вынуждено сохранять облик, который был создан той или иной эпохой, то тогда-то оно и перестало быть вечным.
Чтобы провозгласить эти простые истины, совсем не надо обращаться к бог знает какой историографической или эволюционистской мистике. Впрочем, она все равно полностью противоречила бы нашему чувству. Нам нет необходимости верить в то, что все движется, потому что некоторые вещи вынуждены двигаться. Напротив, мы определяем их развитие как раз по отношению к точным ориентирам. Мы всегда все соотносим с положением человека, это-то и является нашей путеводной звездой.
Любовь к миру и людям требует внимания к уровням зрелости истории. Сегодня, когда история — и это надо признать — настоятельнейшим образом требует от нас инициатив и отваги, сколько людей понимает подлинные проблемы нашей эпохи, если даже большинство наших самых лучших приборов существует со времен Первой империи?
Признанные революционеры горят нетерпением, когда мы вместо того, чтобы спекулировать на расхожих образах богочеловечности, предлагаем изучать человечность, как таковую, которая свойственна
