Наконец, надеясь, что мать, как всегда, проведет утро в церкви, Грета привела возлюбленного домой, и, измученная мигренью, вернувшаяся раньше обычного, молодая вдова увидела дочку в объятьях мужчины. К тому же совсем обнаженного. Так же, как дочка.
Вечером, после захода солнца и крика, которого прежде не слышали в этой семье, состоялась помолвка.
Шестнадцатилетняя Грета, золотоволосая, как Ева с картины Кранаха, предложила девятнадцатилетнему Иахиму свою небольшую и крепкую руку. Она предложила, а он ее принял. И крики замолкли.
Иахим мечтал о военной карьере. Теперь, поскольку страсть уже не отвлекала его так, как два месяца назад, когда нужно было караулить Грету у школы и водить ее в синематограф, он с радостью вспомнил о чести и долге.
Они были уверены, что расстаются ненадолго, хотя очень странные сны, в которых Грета все примеряла какие-то узкие белые платья, ей начали сниться за день до разлуки. И снились они не напрасно.
Потом уже, после гибели Иахима, поползли неприятные слухи, что сразу же по прибытии в армию его начал преследовать юноша старинного рода, страдавший с пелен отвращением к женщине. Иахим, порядочный, чистый человек, делал все возможное, пытаясь отвадить несчастного юношу. Но тот не отстал, и Иахим вспылил.
Состоялась дуэль, немыслимая по нынешним временам. На следующий день после этой дуэли Иахима похоронили на границе с Австрией. Пуля пробила горло и вышла сквозь шею наружу в том месте, где мелко курчавились волосы.
Горе Греты было таким огромным, что она не могла даже плакать. Слезы приносили ложное облегчение, которое словно бы унижало ее боль. Все детские мысли о смерти, которая будет с любым и была с Иахимом, мысли, давно испугавшие ее, вернулись опять, но только теперь, вспоминая о смерти, она представляла лицо Иахима.
В сороковом году нежная, с жемчужным румянцем мать вышла замуж за врача того туберкулезного санатория, в котором ее покойный муж провел свои последние месяцы. У отчима было поместье неподалеку от клиники. В поместье жила вся семья от начала войны.
Клиника, упрятанная в горах и покрытая снегом, напоминала сахарный дом из сказки, и, глядя на этот дом, трудно было представить себе, что люди в нем кашляют кровью. Однако, несмотря на кашель, озноб, небольшую температуру и раздраженную чувствительность пациентов (симптомы болезни!), волосы женщин, спешащих к обеду в прохладную залу с натертым паркетом, всегда были прибраны и завиты. Совсем обессилевших, ставших тенями, возили на креслах, и плотные, сливочно-сбитые сестры в высоких косынках летали по дому, как белые птицы.
В туберкулезной клинике лечились подолгу, и с некоторыми из больных Грета успевала подружиться. Мать и отчим не понимали одного: как эта девушка, сильная, улыбчивая, похожая на Еву с картины Кранаха, с ее очень ласковым, жаждущим телом, – как она не интересуется мужчинами и нисколько не кокетничает даже с теми немногочисленными гостями, которые вдруг появлялись в их доме?
Барон Мартин Гнейзенау, кавалер Железного креста первой степени, приехал в Швейцарию вместе с женой. После ранения, полученного под Сталинградом, командование предоставило ему четырехмесячный отпуск. Туберкулезный процесс, внезапно открывшийся у жены, заставил прибегнуть к услугам врачей. Комната их с небольшой верандой, по которой ползли синеватые стебли заледеневшего винограда, была на втором этаже. С веранды виднелся кусок водопада.
Грета Вебер, разгоряченная зимним солнцем, в высоких, на белой шнуровке ботинках, зашла в узкий, как школьный пенал, магазинчик, где допоздна торговали вязаными свитерами и шапками. Склонившись над синим мотком грубой пряжи, она потянула за нитку, и тут за спиной ее хлопнула дверь. Вошедший обратился к хозяйке с сильным баварским акцентом.
Если бы Грету спросили – не в ту, разумеется, минуту, а после когда-нибудь – почему она сразу поняла, что этот человек, совершенно чужой, с его очень сильным баварским акцентом, через пару дней будет целовать ее распухшие, обветренные губы, она бы не знала, как лучше ответить. Был этот толчок прямо в сердце. Точь-в-точь как тогда, с Иахимом.
Она увидела его руку в большой меховой перчатке, которая осторожно стряхнула с себя излишек снега, потом его профиль, и ровный, глубокий покой, как будто ее поместили обратно в родную утробу, где она, еще не успевшая ничего испугаться, легонько качаясь от плавных движений, как рыбка внутри теплой, сонной, морской синевы, счастливо плывет, никуда не стремится, – беспечный покой охватил тогда Грету. Она обернула к вошедшему голову и даже не улыбнулась. Она только тихо, смущенно взглянула. Сначала в глаза и, помедлив, на губы.
В отличие от ее погибшего жениха барон Гнейзенау был тверд и настойчив. Жену от любил. Он любил ее с детства, и ранний их брак всем казался счастливым. Теперь, когда Юлия так заболела и мятный запах из ее рта (жена сосала леденцы, пытаясь смягчить постоянную сухость) не давал ему забыть, что она в опасности, что может начаться процесс в правом легком, – теперь, в середине войны, ему, офицеру, влюбиться в девчонку?!
Возвращаясь домой после встреч с молодой и сильной Гретхен, пропитанный свежими ее духами, он натыкался на улыбку жены. Из-под накинутого на похудевшие плечи вязаного шарфа она протягивала горячую, влажную руку. Гнейзенау наклонялся, поправлял ее мягкие волосы, и острый стыд лжи вызывал во всем его теле что-то вроде паралича: ноги становились деревянными, голос застревал в горле.
– Ты, мой родной, что-то долго гулял. Не замерз?
– Нет, что ты. Совсем не замерз.
– А как же по снегу и в легких ботинках?
– А я по дороге.
– Но что же так долго?
Он неопределенно пожимал плечами и, холодея от этого вопросительного и одновременно доверчивого взгляда, спешил на веранду. Стоял в темноте, слушал рев водопада. По ночам Юлия потела так сильно, что он просыпался и переодевал ее, спящую, с тонким, влажным позвоночником, который немного скользил под ладонью, на ощупь казался таким же, как детский.
В марте сорок четвертого года все это закончилось: полковник Гнейзенау твердой военной походкой подошел к водопаду, стал между блестящей отлакированной поверхностью скалы и несущегося сверху ледяного потока, увидел вдали, в сером небе, кудрявое, с ангельским личиком, облако, сказал: «Meine Mutter!»[1] и выстрелил в сердце. Вода, удивилась слегка, ненадолго, схватила его, обняла и, обнявшись с его уже мертвым, безрадостным телом, сама стала красной, потом розоватой, потом все бледнее, бледнее, бледнее – она все неслась вместе с ним, как с травинкой (воды было много, а он был податлив), потом наконец, то ли вдруг разозлившись, а может, устав, она мощно вздохнула и с ним распрощалась.
Тело Мартина Гнейзенау было обнаружено пастухами на следующий день.
Грета, узнав о самоубийстве, заперлась в своей комнате и не выходила из нее, несмотря на то что мать, испуганная злым, отчаянным выражением, которое она успела поймать на лице своей дочки, каждые пятнадцать-двадцать минут стучалась к ней в дверь. Дядя Томас, весь истаявший от тревоги за Фридриха, еще воевавшего, ходил за сестрой и тягуче постанывал.
Когда закатилось прозрачное солнце, он тихо сказал ей:
– Судьба есть судьба! Вернуться оттуда, чтоб здесь... А Иахим? Смотри, как похоже! Несчастные парни!
Спала очень плохо, под утро увидела сон. Как будто я в церкви. Стою, сдвинув ноги так тесно, что от напряжения болят все мышцы: у меня начались месячные, и я боюсь, что кровь протечет на пол. Вокруг полным-полно людей. Оглядываюсь и замечаю старуху, которая, накрывшись черным платком, прячет под ним собаку вроде таксы. А я ей киваю: заметят, мол, в церкви с собакой и сразу же выгонят. Старуха приоткрывет платок, и у таксы ее, оказывается, вместо хвоста еще одна голова: маленькая, с быстрыми