квартиру. На трехкомнатную и двухкомнатную. Можно, в крайнем случае, слегка доплатить.
– Мне кажется, он не согласится, – неуверенно возражала Люда. – Он так любит эту квартиру…
– А кто его будет спрашивать? – усмехалась Марина и вновь принималась за вещи.
Ни один человек в мире не раздражал ее так сильно, как отец. Звук его голоса действовал, как скрип ножа по стеклу. При этом она хотела, чтобы его подчинение ей и матери было полным и безоговорочным. Выражения преданности и робкой зависимости вызывали какое-то болезненное удовлетворение, хотелось поймать его унижение, его слабость. Эта женщина, которую она никогда не видела, вызывала физическое отвращение. Она отняла у нее отца. С тех пор как они встретились, у Марины появилась соперница. Не у матери, мать была не в счет, он не обязан был любить ее и быть ей верным, но у самой Марины, главной и единственной, которая с детства знала, что, если у нее вдруг заболит живот, он испугается и побледнеет, а если девочка из параллельного класса скажет ей гадость, он пойдет к учительнице объясняться. И ни у кого не было таких платьев, как у нее, и таких сапог, купленных втридорога, и, главное, такой власти над этим невысоким, сияющим, элегантным человеком, на которого она как две капли воды похожа. Куда же все это делось? Как она пропустила момент? Не запретила ему? Не настояла на своем? Сейчас, когда она стала взрослой женщиной, детское чувство оскорбления переросло в ненависть. Лучше всего было разменять квартиру и разъехаться. Но пусть он и тогда служит ей. И матери. За все, что они пережили в течение этих лет, за все обиды, все…
– Опять к своей конотопской бляди поехал, – отчетливо произносила она в те дни, когда, наскоро придумав какую-то отговорку, он исчезал из дому.
Опухшее со сна материнское лицо покрывалось пятнами. Рука беспомощно опускала на блюдечко чайную чашку.
– Откуда ты знаешь? Может, там все уже кончено? – неуверенно шептала мать, виновато глядя поверх Марининой головы.
– Кончено? – взвизгивала Марина. – А ты помнишь, какой он явился оттуда прошлый раз?
– Какой? – мать прыгающими пальцами хваталась за сигарету.
– У него весь воротничок был испачкан помадой, – весело смеялась Марина. – Не помнишь, да?
– Не помню, – хрипло выдавливала Люда.
– А она ничего, знает дело, – продолжала Марина. – Даром что из провинции!
– Тебе приятно мучить меня, да? – всхлипывала мать.
– Ма-а-ма! – Марина наваливалась грудью на стол, блестела в материнские глаза темными страшными зрачками. – Ма-а-ма! Посмотри, на кого ты похожа! Думаешь, дело в тряпках? Думаешь, ему интересно, какая у тебя шуба и какая пижама? Плевал он на это! Мужчине нужно только тело! Голое тело, и больше ничего! А тряпки – это трата денег, это вызывает одно раздражение!
– Но в его-то возрасте… – шептала Люда. – Какое тело…
– Ты убиваешь меня, мама! Именно в его-то возрасте! Возраста для этого не существует! Они и влюбляются по-настоящему, только когда им пятьдесят и больше! Потому что время подстегивает! Тут-то все и начинается. Почему, ты думаешь, Томас так сходит с ума?
Томас сходил с ума. Два раза в неделю он звонил ей из Кельна. С оказией переводил деньги. Обивал пороги в ожидании советской визы. В визе регулярно отказывали. Она понимала, что это месть ей за попытку перейти дозволенное. Она увлеклась новыми возможностями и изменила своим. Свои были завистливы и злопамятны. Друзей становилось меньше, знакомство с ней могло привести к неприятностям. И это после такого взлета, такого успеха, таких виражей! Отец был виноват во всем. В чем? Объяснить она не могла. Но он был виноват и должен был расплачиваться вместе с ней. Пусть. К черту. Пусть все тонет.
Ему не спалось. Мешало какое-то настойчивое хрустение в воздухе. Казалось, что все предметы: стена розового будуара, Людины волосы на подушке, кусок крыши за отогнувшейся шторой – все слегка похрустывает и движется. Чтобы заснуть, нужно было остановить это движение. Забыть о нем. Он встал и вышел на кухню. Марина сидела за столом поджав ноги, пила чай.
– Почему ты не спишь? – спросил он.
– А ты?
– Бессонница.
– У меня тоже.
– Тебе еще рано.
– А я думаю, как раз.
Сейчас, в предрассветном полумраке, она казалась ему моложе и напоминала саму себя в детстве, в том времени, когда ничего этого еще не было: ни перламутровых ногтей, ни хриплого голоса, ни мужчин, маячивших за ее плечами, где-то раздевающих ее, оскорбляющих, ласкающих. Чужих мужчин, похожих на него, ее отца. Она шумно втягивала чай, вытянув губы трубочкой (сколько раз он отучал ее от этой привычки! Откуда опять?), и лицо у нее было грустное и слегка обиженное, словно он запретил ей пойти на елку во Дворец съездов.
– Тебе бы поехать куда-нибудь, – вздохнул он, дотрагиваясь до ее затылка.
– Куда? – спросила она.
– Если ты хочешь, я что-нибудь придумаю, – привычно пробормотал он. – Достану путевку.
Она оторвалась от чашки. Глаза ее покраснели.
– Поздно, – жестко сказала она.
– Что поздно? – растерялся он.
– Поздно тебе меня задабривать. – Глаза ее краснели все больше и больше. – Сам езжай куда хочешь.
Он беспомощно привалился спиной к дверному косяку.
– За что ты ненавидишь меня?
– А ты? – прошептала она.
– Что – я? Ты же знаешь, что для меня нет никого дороже, чем ты и ребенок…
– Чем я, ребенок и еще кое-кто! – выкрикнула она. – А я, ребенок и еще кое-кто не сочетаемся! Или – или! Можно было выбрать!
Она встала, отодвинула чашку. Перед ним были два человека: его дочка с обиженным лицом и растрепанными волосами, такая молоденькая и неудачливая, и одновременно чужая, взрослая женщина с хищно сжатыми перламутровыми пальцами, у которой своя жизнь, свой собственный сын и мужчины, имен которых он даже не знал…
Через неделю наступили весенние каникулы.
– Ольга приедет в Коктебель, – сказал он моему отцу по телефону. – Я снял комнату недалеко от Дома творчества.
У отца опять застрял в горле вопрос о семье, о муже, но он промолчал, ничего не сказал. Потом посоветовал:
– Постарайся отдохнуть, Михеле, не думай ни о чем.
– Я ждал этого несколько лет, – ответил он. – Ты-то знаешь…
И опять отец хотел спросить его: «А как же, если все откроется? Как же она тогда? Куда она вернется?»
И не спросил.
Утром они шли на море. Вода была еще холодной, но камни к полудню теплели от солнца. Они лежали рядом на этих теплых камнях – рука в руке – и чаще всего молчали. Говорить не хотелось. Любой разговор неизбежно затрагивал их прошлое или будущее. Настоящее существовало только здесь, на этих теплых камнях, голубоватых от близости моря и неба.
Впереди был длинный, унизанный цветущими веточками миндаля день, в пышных облаках, которые вместе с цветущим миндалем и белой пеной волн делали его каким-то ослепительно-светлым, а за ним – длинный, пахнущий водорослями южный вечер, главным звуком которого был звук потемневшего моря, а главной краской – яркая, медленно сгорающая полоса заката на горизонте, и в заключение всего была ночь.
Однажды ночью он случайно задел ремешком от часов ее выпуклую темную родинку на переносице. Тут же пошла кровь. Родинку зажали ватой, но кровь еще долго не останавливалась, и вкус ее долго помнили его губы. В предпоследний день отправились в горы. Она шла впереди по узкой горной тропинке. «Какие у