головой едва не упал, поскользнувшись на дольке.
После вчерашних похорон промерзшая на кладбище Люба Баранович никак не могла заснуть и наконец задремала, когда над Москвою затеплилось утро. И тут, как всегда, позвонила Виктория.
– Я здесь, Люба, тут, я и не уезжала. Ведь как это было вчера? Вы ушли. К себе, отдыхать, мы остались с Дебуней. Смотрю на нее: вся дрожит. Как овечка. Ну что, говорю, мол, теперь? Все там будем. Его не вернешь, мол, а вы отдохните. Приходим к ней в номер. Дрожит, как овечка. К окошку подходит и смотрит куда-то. Тут я испугалась. Ну, думаю, как бы… Ну, вы меня поняли, Любочка, верно? Звоню сразу мужу: «Я, Вовчик, останусь». Ну, он безотказный, он даже не спросит! Осталась. Легла тут у ней на диванчик. Она пошла в ванну, чего-то спустила. Потом вроде мылась. А я-то заснула! Поверите, Любочка, как отключили! А ночью проснулась и – Господи Боже! – Виктория понизила голос и всхлипнула. – Сидит на кроватке. Как девочка просто! Волосики все распустила, смеется. Ну, думаю, все! Надо в Кащенко ехать. И пусть там полечат, там Изя всех знает. И я подошла к ней: Дебуня, мол, что вы? Чего, мол, смеетесь? Она на меня и не смотрит. Все шепчет. Я слышу: мол, «thank you»[26] да «thank you», потом вроде: «sweety»,[27] потом снова «thank you». Кому говорит? Только я ведь осталась! Прошу ее: «Деби, ложитесь! Дебуня!» Легла. Как овечка. И вроде заснула. Глаза все в слезах, а смеется, смеется! Сейчас вроде спит. Что же делать-то, Люба? Ведь это буквально анамнез какой-то! Куда же ее увозить-то такую?
– Сейчас я приду, – пообещала Люба.
Деби не спала, когда Люба, постучавшись, вошла в ее номер. Виктория, уже напудренная, но с отпечатками жесткого диванного валика на правой щеке и пока что без банта, сидела рядом с Деби на кровати и поила ее из ложечки крепким чаем. Увидев Любу, она вздохнула с облегчением.
– Проснулась вот только что. Я обвязала. – Она указала на мокрое полотенце, которым была обвязана голова Деби. – Она разрешила. Простое домашнее средство. Поможет. Теперь говорю: «Надо кушать спуститься. Нельзя, чтоб не кушать». Пока что не хочет.
– Come here, – попросила Деби. – I’ll show you something.[28]
Люба подошла. Дрожащими напряженными руками Деби вытащила из-под одеяла маленькую бумажную иконку.
– He gave it to me![29]
Лицо ее просияло.
– Who gave it to you?[30] – вздрогнула Люба.
– Who?[31] Пьетр! My Петья! My sweetheart![32]
– Когда? – оторопела Люба. – Как он тебе дал?
– Да Оля дала! – простонала Виктория. – Это Оля! От Пети! Я знаю про это! Он как умирал-то? Буквально как ангел! Лежал тихий-тихий и все усмехался. Шептал все чего-то. Я Олю спросила: «Что Петечка шепчет?» Она говорит: «Это, Вика, молитвы». Потом он сказал: «Вот иконка. Для Деби. Скажи, мол, что очень люблю ее, помню. Она человек, мол, отзывчивый, добрый. А я виноват, мол». Не помню уж, в чем там, но в чем-то серьезном! И вот вчера Олечка Деби сказала: «Вам это от Пети. Он вас очень любит». Ну, вот. Вот что было. А больше – не знаю.
Из глаз Деби текли слезы, которые она не утирала, а ловила их ртом и громко проглатывала, как дети.
– He gave it to me![33] – повторила она счастливым прерывающимся голосом. – He loves me! I know![34]
Она прижала к губам иконку и несколько раз торопливо поцеловала ее.
Аэропорт был по-прежнему плохо освещен, на полу его темнели небольшие лужи от внутрь занесенного обувью снега. Люба Баранович и Деби Стоун стояли в самом конце длинной очереди на сдачу багажа и проверку билетов. Взволнованная Виктория прощалась с ними и еле удерживала слезы. Вдруг через отворившиеся двери она увидела, что на улице посветлело и даже проглянуло солнце.
– Ах, Любочка! Деби! – всполошилась Виктория. – А то оставайтесь! У нас же тепло! Посмотрите! Как летом!
Утро
В приемной роддома пришлось долго ждать. Мокрая от растаявшего снега женщина в резиновых сапогах просила гардеробщицу:
– Вот бы взяли они меня тебе на смену, а? Поговорила бы ты, а?
– Взяли! – упиваясь, передразнила ее гардеробщица. – Кто ж тебя, пьянчужку, возьмет?
– Я, – шептала мокрая, – работать хорошо буду, я и ночами могу…
– Да ты дыхни! – торжествовала гардеробщица и оглядывала приемную, желая, чтобы все видели. – А ну, наклонись, дыхни, кому говорю!
– Я только утром сегодня пива выпила, а так ничего, – дрожала просительница, – я пивка только с мужиком за компанию…
– Ну и иди отсюдова со своим пивком, – гремела гардеробщица, – просить за нее!
И тут я увидела, как Рита спускается по лестнице с голубым свертком в руках. Рядом с ней шла пожилая медсестра и что-то объясняла.
Рита все еще была в желтых пятнах, и живот ее торчал из-под свертка, словно она и не родила. Лицо, правда, изменилось: глаза стали настойчивыми, а скулы заострились. Пока она одевалась, я поймала такси, похожее на белое горбатое животное. Мы вышли. На нас набросился снег.
– Ну и ну, – залезая в машину, сказала Рита, – только застрять не хватает! Вторая Фрунзенская, магазин «Свет».
– Зачем? – удивилась я. – Мы что, не к тебе едем?
Она помотала головой и откинулась на спинку сиденья. Голубой сверток в ее руках зашевелился, оттуда послышалось кряхтенье.
– Покажи! – попросила я.
– Потом, – сурово сказала она, – успеешь.
Мы медленно плыли среди гудков, зажженных фар, и казалось, что все это никогда не кончится: вечно будет тьма, ослепшие от колючего снега люди, неразбериха, холод, ветер… И куда мы с этим жалким сверточком, с этим сгустком простеганного неба, внутри которого спит существо, ни разу не видевшее ни травы, ни солнца?
Я смотрела на Ритино изменившееся старое лицо. Мне было восемнадцать, ей двадцать. Сегодня – пятница, в прошлое воскресенье она родила.
Затормозили у магазина «Свет». Рита согнулась, прикрывая собой ребенка, и быстро вошла в подъезд. Дом был добротный, генеральский.
Батареи – горячие, в лифте – лужи растаявшего снега. Пахло жареной рыбой. На восьмом этаже лифт остановился. Рита бегло посмотрела на меня странными глазами.
– Ты со мной? – спросила она.
Ничего не понимая, я кивнула.
Она позвонила в одну из дверей – тоже добротную, кожаную, в золотых кнопках.
Открыл мужчина, с первого взгляда показавшийся мне старым. Густая шапка снежно-седых волос стояла над его лицом, как головной убор американских индейцев.
– Вот, – сказала Рита и протянула ему голубое, шелковое, – держи.
Он отшатнулся. Лицо его вспыхнуло, словно к нему поднесли спичку.
– Ты откуда? – вскрикнул он. – Чего ты хочешь от меня?
– Держи, держи, – настойчиво повторила Рита, – держи, это твое.
– Что – мое? – ужаснулся он. – Я тебя просил не делать этого! При чем здесь я?
Она положила сверток на порог разделявшей их двери и быстро пошла к лифту.
– Стой! – прорычал он. – Ты куда?
За его спиной выросла худая, как две капли воды похожая на него женщина с той же шапкой седых волос, только лоб ее был морщинистым и темным. Она подняла сверток, схватила Риту за плечо и всунула сверток ей в руки.