Действуя именно таким образом, мы подчинили немало других женщин. Все они походили на Норико, один тип. Обыкновенные, миловидные, хорошо воспитанные, ведущие размеренный образ жизни, при этом все они относились с благосклонной симпатией к бомжу. Среди них была даже жена одного его партнера по гольфу: она разъезжала на «порше-каррера», любила английский рок, независимое французское кино, парусный спорт, гольф, погружение с аквалангом — словом, замужняя женщина, которая, помимо гольфа, обожала итальянскую кухню и всегда хотела попасть в этот мир мужчин, который она находила столь привлекательным, однако каждый раз, через два часа после того, как набиралась всяких разных макаронных блюд и опорожняла пару бутылок бароло — я уже говорила вам, что всегда любила это вино? — так вот, она проглатывала полтаблетки экстази и пять часов кряду отдавалась самым извращенным прихотям. Женщина, которая обычно трахалась два раза в неделю в парикмахерском салоне Дайкамия-ма, а потом в наших апартаментах при полном свете и звуках английского хард-рока, доносившихся из-за двери соседней комнаты, после недолгого стриптиза, сводившегося к дюжине похотливых жестов, широко расставив ляжки и выставив свою дырку, откуда только что вывалился ее муж-бизнесмен, неистово требовала оргазма, а между тем каждый раз должна была довольствоваться тем, что лакала нашу мочу. Еще была одна студентка двадцати одного года. Старшая дочка директора небольшой фармацевтической компании; она училась на курсах международной торговли при католическом университете, в Иокогаме, очень гордая девица, обожавшая мюзиклы этого мужчины и имевшая за всю свою жизнь, несмотря на ревностное пристрастие к произведениям маркиза де Сада, всего двух мужчин и ни одного оргазма. Он представил меня как специалиста по потустороннему миру. «Пожалуйста, прошу вас, посвятите и меня!» — все повторяла она, не зная толком, о чем речь, а потом сразу струхнула, когда почувствовала первые признаки действия экстази. Эта волосатая девица сразу начала сильно брыкаться, и ему пришлось силой успокоить ее, чтобы я смогла ее связать, однако она тут же потекла, как только он начал ласкать ее между ног. Надо прибавить, что у нее были обширные книжные познания о садомазохизме. и поскольку она без конца повторяла, что хочет стать нашей рабыней, я связала ей руки за спиной и натянула тонкую полоску кожи между ног. Она плакала, но от удовольствия, и просила у нас прощения, когда мы стали заниматься любовью у нее на глазах, показывая, что нам плевать на нее, всю в дерьме, которым мы ее обмазали, сделав ей промывание. Она и сейчас еще иногда приходит ко мне за унижением. Она же, разумеется, и платит. Потом была одна служащая, довольно умная девушка из какой-то конторы по кредитованию, потом тридцатилетняя хозяйка джаз-бара из Акасаки.

Тогда мы, должно быть, и поняли, что нет ничего, что могло бы сравниться с представлением о сексуальном желании. Но вот… решимость? Проистекала ли она из философии этого мужчины или зависела от женщины, которой была я и которая отказывалась стать нимфоманкой? А может быть, мы осознали, что отныне ничто не могло бы нас остановить…

Вот здесь-то и появилась Ми. Она не имела ничего общего с другими женщинами, о которых я упоминала, была их полной противоположностью. Понемногу мы устали и от Норико, которую приглашали не один десяток раз, и от великовозрастной девицы, и от замужней гольфистки, этих двадцатиоднолетней и тридцатилетней, которых нам случалось сводить вместе. Всем им недоставало одного, и мы находили особое удовольствие в том, чтобы лишний раз показать им это, причем довольно пошлым образом. Но вот как-то раз мужчина заговорил со мной о Ми, и. что странно, все началось с истории туалетов.

— Я видел в жизни всякие ужасы, но знаешь, что больше всего меня испугало? Еще в детстве это уже не были обычные проделки сорванцов, когда тебе подсовывали змею или, балуясь, толкали с высокого края; мой маленький гений, каким я был с детства, с легкостью воспринимал все эти дурачества. А между тем было нечто такое, что ужасало и угнетало меня, — война. Не война вообще, а то, как я себе ее представлял благодаря мерцающим кадрам новостей, в черно-белом цвете, какие непременно выдает нам телевидение накануне каждой годовщины пятнадцатого августа тысяча девятьсот сорок пятого, и сопровождающим их комментариям, всем этим сценам массовых самоубийств в Сайпане, трагедии Хиросимы, самолетам камикадзе, разбивающимся в море, рядам солдат, выступающих из Маньчжурии по холоду и грязи. Этот голос, гнусавый и покорный, пугал меня до такой степени, что я готов был намочить в штаны. Сейчас я понимаю, что так угнетало меня: это были вовсе не кадры хроники, кадры, показывающие войну, но все это, весь этот ужас войны, в целом, как я представлял ее себе благодаря этим кадрам.

— Все это? Что вы хотите этим сказать?

— Заклание отчаянию, внутренний отказ, молчаливая покорность. Вот что это было. Вот чего я не мог выносить. Этот вид темной страсти, эта форма патологического безумия, которая возникает во время войны. Это скрытое желание подчинить себе другого, эта воля, которая, разумеется, питает в ответ противоположное желание быть подчиненным, покоренным, униженным. Мысль, что рабство представляет собой высшее состояние. Мысль, которую я обнаружил в наиболее проработанном варианте в документальном фильме об Освенциме «Ночь и Туман» Алена Ресне, французского режиссера, в два раза менее известного, чем Годар. Там были комментарии на французском языке, сопровождающие кадры этой краткой хроники, показывавшей невыносимые ужасы: горы трупов, тела, сваленные кое-как один на другой. И все лее не это представляло для меня предел ужаса, а туалеты.

— Туалеты?

— Ну да! И еще спальные помещения. Ряды кроватей, поставленных одна на другую в три этажа, на которых едва ли можно было растянуться во весь рост. Слова, сопровождавшие эти кадры с кроватями, сохраненными до наших дней в одном из музеев Польши, были следующие: «Вот здесь, на этих матрасах, кинутых на деревянные доски, голодные и под постоянным наблюдением проводили свои бессонные ночи депортированные». Вот что вызывало в моем воображении все эти политические зверства, этих евреев, лежащих в темноте и надеющихся до самого утра, что все обойдется, и то состояние страха, в котором их держали силой. Я представлял, как уже на рассвете они должны были немного успокоиться, постепенно привыкнув к своему положению пленников. В этом фильме использовались и документальные кадры военной хроники, но самыми сильными были другие, цветные, снятые в этом музее. Это было похоже на надписи, которые вдруг случайно обнаруживаешь на школьной парте, и это производит гораздо более сильное впечатление, чем собственная старая фотография, пусть и цветная, напоминающая тебе о первых школьных годах. И еще там были туалеты. Хроника показывала заключенных в туалете. Думаю, оператор не горел тогда безумным желанием снимать подобные кадры, в конце концов, все одинаково пользуются этим заведением, и дерьмо у всех одно, но вот Ален Ресне специально долго, очень долго задерживается на этих кадрах — заключенные в туалетах Освенцима. Эти ряды туалетов, возвышающихся на цементном цоколе, в метре от пола, зияющие своими дырами, расположенные зигзагом через равные интервалы. Простые дыры. А подобное расположение — естественно, для удобства наблюдения. Словом, они полностью исключали момент уединения, даже во время испражнения. Эти цоколи были примерно в метр глубиной и располагались зигзагом, а не в линию, что довольно просто понять: таким образом получалось больше дыр! Садясь в ряд, заключенные непременно стали бы мешать друг другу. Ряды были довольно длинные, так что справлять нужду могли сразу человек сто. А так как там было много подобных заведений, десять или двадцать, то это давало возможность испражняться сразу уйме народу, до двух тысяч человек. В комментарии, сопровождавшем эти дыры, сообщалось, что малейший понос означал смерть; а когда там открыли музей, естественно, все продезинфицировали. Дыры в бетоне были заделаны, и теперь уже никто не смог бы воспользоваться ими по назначению, так что они должны были навсегда остаться чистыми. Эта сцена длилась бесконечно долго. Сначала я не понимал, о чем речь, нр потом до меня дошло, что это туалеты, когда за кадром стали говорить, что заключенные располагались рядами, находясь, таким образом, под постоянным надзором, и что их часто били, даже пока они справляли нужду. Вот тогда-то мое воображение и заработало. Потому что я, которому вечно хочется отлить, — несомненно, потому, что я всегда слишком злоупотреблял своей пипеткой, — ненавижу общественные туалеты, особенно за границей — в Марокко, в Индии, в Турции. Чтобы решиться на это, нужно на самом деле очень хотеть, как однажды мне приспичило и пришлось справлять нужду в сортире второго класса на самоходном пароме, который бешено качало по пути в Хашиоджиму. А вот теперь представь себе, какое это зрелище, когда тысяча или даже две тысячи человек одновременно справляют нужду в одном сортире, у кого-то понос, кто-то ссыт кровью, кого-то выворачивает наизнанку, кто-то скребет свой фурункул на заднице, кто-то просто подыхает. Туалеты Освенцима для меня представляют наивысшую степень ужаса, забыть о котором мне помогает лишь «Шато Латур» семьдесят шестого года, или светлые, цвета слоновой кости, кристаллики колумбийского кокаина, или гладкая площадка для гольфа, понимаешь? Ми была профессиональной переводчицей, и еще

Вы читаете Экстаз
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату