Я последние годы перед тем не бывала летом в деревне, проводя каникулы или в Крыму, или под Петербургом, а потому-то, вероятно, и памятен мне тем этот день. Я помню, с какой жадностью я вдыхала липкий, чуть уловимый аромат коричневых стеблей розовой гвоздики, сосала сладкие трубчатые лепестки разных кашек, любовалась лилово-синими колокольчиками; даже Иван-да-Марья казались мне восхитительными. Мы долго валялись, ели нагретую солнцем землянику, молча смотрели на синеву небес в пухлых облаках… И как я была счастлива этой простой, столь близкой и понятной мне природой. Вот уж действительно, «где родился, там годился», и никогда ни сказочный Константинополь, ни несказанно прелестное Геннисаретское озеро, ни величавый Египет, ни благодатный Прованс не могут заменить мне ни родных цветов, ни золотистых беспредельных нив, ни наших полевых далей…
Из леса мы выезжаем тогда, когда белые стволы берез уже порозовели от низкого солнца и наступила особенная предзакатная тишина. В полях стало очень мирно, где-то в кустах напевала свою коротенькую песенку овсяночка, чуть ли не самая любимая птичка Яна, связанная у него с первым впечатлением детства. Приятно было не спеша ехать среди хлебов прямо на закат, но у Крестов мы увидали, что из-за села Знаменского поднимается грозовая туча.
– Боишься? – с усмешкой спросил Ян Колю.
– Как, вы боитесь грозы? – удивилась я. – Не может быть!
– Нет, но неприятно, конечно…
– Ну, уж не стыдись, – сказал Ян, обернув к нам свое веселое загорелое лицо, – у них весь дом боится, а бабушка его чуть ли не под перины пряталась, вот и его напугала, когда он жил с ней в Каменке…
Домой мы попали вовремя, к ужину, но там уже били тревогу: Софья Николаевна накинулась на нас: «куда пропали», «разве не видали, что туча идет», «того гляди, гроза могла захватить», «в пору было посылать за вами»…
Мы, конечно, смеялись, а она не на шутку была испугана.
Но гроза началась гораздо позднее, часов в десять, и никто, кроме Петра Николаевича, не спал, пока она не прошла.
Коля лежал в своем кабинете на диване, закинув правую руку за голову, уставившись в одну точку своими черными глазками на смертельно бледном лице; Софья Николаевна и обе горничные сбились в его комнату и имели не менее испуганный вид, один Петя сидел в меланхолической позе, слегка подшучивал над их страхом.
Вот откуда в «Суходоле» этот страх грозы, – он шел из Каменки, родового имения Буниных, – Каменка и есть Суходол.
Я иду в наши комнаты, Ян стоит в темноте у окна, за которым почти ежеминутно полыхают фиолетово- голубые молнии, разверзая огненно-белое небо. Я подхожу к нему и смотрю в сад, то необыкновенно мрачный, то зловеще ослепительный. Ян берет маленькое зеркало и внимательно следит за молниеносными зигзагами в нем.
Потом я опять иду к Коле. В столовой сидит Митюшка и спокойно читает газету, а у Коли царит все такой же страх. И вдруг я и сама начинаю испытывать некоторую жуть, когда после ослепительной вспышки чуть ли не без всякого промежутка раздается оглушительный удар, от которого, кажется, рухнут стены…
На следующий день мы узнали, что на Глотовской деревне молния, влетев через трубу в одну избу, опалив чепчик на грудной девочке в люльке и задев малого лет четырнадцати, вылетела в открытую дверь. Малого по пояс закапывали в землю, и он остался жив. Мы навестили это счастливое семейство и видели испепеленное место на чепчике.
У БУНИНЫХ В ЕФРЕМОВЕ
Из Васильевского мы поехали в уездный город Ефремов к матери Яна.
Мне памятна наша первая поездка туда не только по новизне впечатлений, но и по остроте их.
В декабре минувшего года скончался Алексей Николаевич Бунин в Огневке, усадьбе своего второго сына, Евгения, который, продав имение после смерти отца, переселился с женой в Ефремов, где он купил каменный дом с флигельком и садом. В начале июня этого 1907 года к ним приехали погостить его мать, Людмила Александровна, и сестра, Марья Алексеевна Ласкаржевская с детьми, а к Петрову дню из-за границы вернулся Юлий Алексеевич, который всегда вторую половину своего отпуска проводил с родными. Для полного счастья матери не хватало ее любимца, и Ян уже получал письма, в которых его укоряли, что он не хочет приехать и, как бывало в Огневке, пожить хоть недолго с ними. Уездный город не деревня, жить там летом тяжко, а Яну, который только что наладился писать, просто было невозможно менять место да и работать среди шумной, ничего не делающей семьи было бы трудно. Как ему было ни жаль, приходилось огорчать мать: после долгих раздумий и колебаний он решил съездить к ней лишь на день.
Если ехать в Ефремов из Васильевского без пересадки, – а с пересадкой через Елец нужно было бы потратить чуть ли не весь день, так хорошо были подогнаны поезда, – то нужно садиться на станции Бобарыкино, которая находится от Ефремова в получасе езды по железной дороге, а от Васильевского – в тридцати пяти верстах.
Все в тот день для меня было полно интереса: и езда на тройке по полевым уютным дорогам между густых стен золотистых хлебов, под безоблачным низким небом с мутными горизонтами; и село Знаменское, где в церковной ограде под темными покатыми плитами покоились предки Буниных со стороны матери, а в глубине помещичьего сада высился двухэтажный мрачный дом помещика Ремера, имевшего славу маркиза де-Сада [80]; и Озерки, живописно раскинувшиеся вокруг высохшего пруда со своей деревней и усадьбами, где некогда проводил дни отрочества и ранней юности Ян; и большак, пролегавший за ними со своими зеленеющими в глубоких колеях дорогами, с редкими дуплистыми ветлами, одно из лучших наследий Екатерины Второй, так хорошо слившихся с русской ширью, точно эти дороги существовали испокон веков… У меня к большакам была особая слабость, потому что впервые в детстве я ехала по той большой дороге, которая называется «Муравкой» и которая описана в рассказе Тургенева «Стучит». Мама моя, большая поклонница Тургенева, с детства мне внушила волнующее чувство к этому писателю. А потому «Муравка» и «Стучит» облеклись для меня в особую поэтичность, – виденное мешалось, сливалось с прочитанным…
Затем, оставив в стороне Каменку, родовое имение Буниных, мы снова едем некоторое время по проселкам, держа путь на имение княгини Шаховской, после которого очень скоро наш тарантас неприятно загремел по шоссе.
Ян указал мне вдали на темнеющее пятно – Огневку, лежащую от Бобарыкина верстах в пяти. Поблизости от этих мест находилось имение поэта Жемчужникова, как и лермонтовское Кропотово.
Оставив кучеру на харчи и на корм лошадей, мы сказали, чтобы он нас ждал до вечернего поезда.
Приехали мы на станцию Бобарыкино чуть ли не за два часа до поезда.
Довольно острое чувство я испытала при мысли, что вот я сейчас увижу семью, которая должна стать для меня совершенно особой семьей.
Первое впечатление от Ефремова: бешеная езда извозчиков в клубах раскаленной пыли, огромные не виданные мною ранее петухи, расхаживающие возле деревянных заборов, и барский с колоннами особняк Арсеньева, как-то независимо стоящий на стыке двух улиц.
Дом Евгения Алексеевича, выделяясь своим красным кирпичным фасадом, находился на Тургеневской улице.
Звоним. Отпирает молодая горничная, радостно встречающая нас и пропускающая в длинную темную переднюю. Ян быстро идет дальше, я задерживаюсь на несколько мгновений, чтобы сбросить с себя полотняный пыльник и снять шляпу. В дверях останавливаюсь, оглядываю увешанную картинами гостиную с мягкой мебелью и большими растениями, затем вижу худую, несколько согнутую женщину в темном платье, в кружевной черной наколке на еще чуть седых волосах, смотрящую темными, немного измученными глазами на сына. Это и есть его мать, Людмила Александровна, удивляюсь ее бодрости, – ведь ей за семьдесят и она уже много лет по ночам страдает астмой, лежать не может, дремлет в кресле.
– Что это у вас за красные пятна на лице? – спросил Ян, внимательно взглянув на нее.
– Вчера поела земляничного варенья…