знанием мелкопоместного быта, деревенской интеллигенции, с очень тонким чувством природы, почти знатоком русского языка, литературы, с сердцем, открытым для любви.
Одарен он был острым умом, наблюдательностью и независимым характером. Он очень в то время почитал Юлия, почти благоговел перед ним, но это не мешало ему с ним спорить, высказывать иногда очень резко свои мнения, например, о Надсоне. Юлий Алексеевич избегал резкостей. И даже в мою пору, когда Иван Алексеевич нападал на произведение очередной знаменитости, если оно было ему не по вкусу, Юлий Алексеевич говорил:
«Это написано с его обычными достоинствами и недостатками»…
Разбирая архив Ивана Алексеевича, я нашла в его записях нигде не напечатанную заметку о Полонском. Привожу ее здесь.
«В ранней юности многим пленял меня Полонский, мучил теми любовными мечтами, образами, которые вызывал он во мне, с которыми так разно счастлив я был в моей воображаемой любви. Что я тогда знал! А как верно и сильно видел и чувствовал!
Выйду за оградой
Подышать прохладой,
Слышу милый едет
По степи широкой…
Степь, синие сумерки, хутор – и она за белой каменной оградой, небольшая, крепкая, смуглая, в белой сорочке, в черной плахте, босая с маленькими загорелыми ступнями…
Лес да волны, берег дикий,
А у моря домик бедный,
Лес шумит, в сырые окна
Светит солнце, призрак бледный…
И я видел и любил желтоволосую северо-цветисто одетую финку…
Пришли и стали тени ночи
На страже у моих дверей.
Смелей глядит мне прямо в очи
Глубокий мрак ее очей…
О какой грозный час, какое дивное и страшное таинство любви!»
.
Вот еще запись его о тех днях:
«Я рос одиноко. Всякий в юности к чему-нибудь готовится и в известный срок вступает в ту или иную житейскую деятельность, в соучастии с общей людской деятельностью. А к чему готовился я и во что вступал? Я рос без сверстников, в юности их тоже не имел, да и не мог иметь: прохождения обычных путей юности – гимназии, университета – мне было не дано. Все в эту пору чему-нибудь, где-нибудь учатся, и там, каждый в своей среде, встречаются, сходятся, а я нигде не учился, никакой среды не знал».
5
В конце февраля или начале марта молодой поэт с малыми деньгами отправился в Орел, а затем в Харьков.
Ехал, как всегда, на Измалково через Васильевское, где и переночевал.
Мать благословила его родовой чубаровской иконкой в серебряной почерневшей ризе – трапеза Трех Странников у Авраама. Иван Алексеевич никогда с тех пор не расставался с нею. Она висела над его постелью, где бы он ни ночевал. Стояла она и в возглавии его все четыре дня, пока его тело пребывало дома, висит и теперь на том месте, где висела при нем.
Переночевав в Васильевском у Пушешниковых, с грустью взглянув на дом, где жили Туббе, он на следующий день отправился в Измалково, взял билет до Орла.
В вагоне он остро чувствовал и грусть по дому, и нетерпение.
Орел возбудил его прежде всего радостным сознанием, что «наверху – Москва, Петербург, а внизу – Харьков, Севастополь, сказочный город молодости отца и Толстого». В Орле было «мягко снежно». Побродив по улицам, зайдя в парикмахерскую, он отправился в редакцию «Орловского Вестника».
С бьющимся сердцем он подошел к длинному серому дому, стоящему в саду. Открыв дверь, он попал в типографию, был ошеломлен движением машин, их рокотом, большими белыми бумажными листами, запахом краски…
Узнав, что ему нужна редакция, рабочий проводил его туда.
Издательницей оказалась, действительно, молодая привлекательная женщина, Надежда Алексеевна Семенова, которая, расспросив его о сотрудничестве в «Книжках Недели», предложила ему стать помощником редактора ее газеты. Он поблагодарил, но сказал, что должен завтра ехать с пятичасовым утренним поездом в Харьков к старшему брату, с которым хочет посоветоваться. Она была так мила, что дала ему аванс и оставила ужинать, а потом предложила и переночевать в редакции. Как все это было типично для провинциального русского гостеприимства!
Весь вечер прошел в оживленном разговоре. Настоящий редактор, Борис Петрович Шелихов, маленький, взбалмошный сангвиник, с торчащими жесткими волосами, с горящими черными глазками, тоже за ужином уговаривал молодого сотрудника остаться в Орле и работать в их газете.
Его вывел Бунин в своем рассказе «Гость» в лице Адама Адамовича. У него вечно были всякие романтические истории. Иван Алексеевич говорил мне, что по внешности он всегда ему напоминал «настоящего дьявола».
Каким же был в ту пору молодой Бунин? Есть портрет, помеченный 1887 годом. Мне кажется, это ошибка Ивана Алексеевича: снялся он по всем данным не раньше весны 1889 года, когда уехал впервые из дома, в Орле или Харькове, когда ему было 18 лет, а не 16. На фотографии он старше 16-ти лет.
На портрете он уже с едва пробивающимися усиками, у него тонкое лицо с красивым овалом, большие, немного грустные глаза под прямыми бровями. Волосы густые, расчесаны на пробор. Одет в мягкую рубашку, галстук широкий, длинный; однобортный пиджак застегнут на все пуговицы. По рассказам, глаза его были темно-синие, румянец во всю щеку. Сразу было видно, что он из деревни, здоровый юноша.
Орловское гостеприимство его очень подбодрило. Семенова очаровала и своей женственностью, и умом, и они сразу подружились.
Наутро он уехал к Юлию, по которому сильно стосковался.
И вот он в Харькове. Его поразил воздух еще более мягкий, чем в Орле, а главное свет, – свет был гораздо сильнее, чем тот, к которому он привык.
Он нанял извозчика и поехал к брату. Извозчики в Харькове были парные с глухарями бубенчиками. Они разговаривали друг с другом, к его удивлению, на «вы». Поразили его своей высотой безлистные тополя.
Было воскресенье, и брат, которого он застал дома, радостно с ним поздоровался, но шутя, как у них было в обычае, спросил:
– Собственно, зачем ты приехал?