Перевал мы делаем около 11 часов утра. Тут уж настоящая горная свежесть, хотя высота и небольшая, всего 5000 футов над уровнем моря.
Ян чувствует себя совсем здоровым, очень весел, радуется, что не поддался утренней слабости.
После перевала – большой туннель. За ним огромная долина, на которой много распаханной земли. Теперь мы находимся между Ливаном и Антиливаном.
Красивый туземец, указывая рукой в окно, говорит:
– Джебель-Шейх!
Ян вскрикивает:
– Да, это Гермон! Как же это я забыл? А снег на нем как талес. Не правда ли, Давид Соломонович?
– Да, похоже, – подтверждает Шор.
– Что такое «талес»? – спрашиваю я.
– «Талес», – объясняет Шор, – это полосатый плат, которым евреи покрывают голову во время молитвы.
В Райяке пересадка на Баальбек.
Почва тут красноватая, в редких посевах.
– Недаром, – говорит Ян, – существуют легенды, что рай был именно здесь, – вот и та самая глина, из которой Бог вылепил Адама…
Слева закрывает горизонт цепь Ливана, испещренная белыми лентами снега, а справа возвышается Антиливан.
– Вот откуда, – говорит Ян, который все время, не отрываясь, смотрит в окно, – вот откуда все эти полосатые хламиды, талесы, полосатые мраморы в мечетях! Все отсюда!
Баальбек – развалины огромного храма, вернее храмов, самых древних и самых огромных из всех когда-либо созданных рукой человеческой.
Как показывает само название, они были посвящены Ваалу, богу Солнца.
За Баальбеком – пустыня, хотя земля и плодородна.
От огромного города, который на своем веку перетерпел так много и от людей и от стихии, осталось маленькое селение, а от храма – шесть исполинских колонн, которые мы по пути с вокзала в город неожиданно увидали над развалинами, вокруг которых зеленели сады.
Вдруг загремел гром. «Успеем ли добраться до отеля сухими?» – подумали мы.
Успели. Но тотчас же начался ураган с грозой и градом.
В нашей комнате балкон. После грозы мы долго не можем оторвать глаз от этих знаменитых шести колонн, которые так легко возносятся в небо, уже ясное и спокойное.
– Однако, нужно, пока еще не поздно, пойти туда, – говорит Ян.
Мы долго бродим среди этих циклопических развалин, с каким-то недоумением взираем на колонны, которые вблизи кажутся еще более исполинскими.
Подробно описывать храмы Баальбека я не буду, – слишком это трудно и сложно. Скажу одно: все время среди этих развалин я испытывала изумление и восхищение, и легенда о титанах уже не казалась мне легендой.
Мы оставались среди руин до самого заката, то есть до того времени, когда вход в них запирают. Неужели боятся, что их раскрадут?
Ян, отвоевывая лишние полчаса у нетерпеливо ожидавшего сторожа, ждавшего нашего ухода, взбирается к подножию колонн, и мы долго не можем дозваться его.
За обедом мы делимся впечатлениями. Ян восхищается тем, что он видел у колонн: сочетанием бледно- голубого неба с этими оранжево-красноватыми «поднебесными стволами», безбрежной зеленой долиной, простирающейся за ними до хребтов, тишиной, нарушаемой лишь шумом воды…
После обеда Давид Соломонович доставил нам большое удовольствие – он играл Бетховена, и играл очень хорошо. Он уже несколько лет перед этим посвятил себя Бетховену, читал о нем лекции, играл только его. Он очень любил говорить о нем, чувствовалось, что он живет им.
Вышли пройтись, полумесяц высоко стоял над развалинами и лил на них свой волшебный свет. На окраине селения мы остановились. Тут Ян неожиданно стал читать стихи. Он читал (все восточные свои стихотворения) как-то особенно, я никогда раньше, да, пожалуй, и потом не слыхала такого его чтения. Кажется, никогда в жизни не волновали меня стихи так, как в эту месячную ночь.
В стихотворении о Стамбуле Шор возмутился «кобелями», нашел это слово недостойным поэзии.
Возник короткий, дружеский спор. Ян доказывал, что нет слов поэтических и прозаических, что все зависит не от самого слова, а от сочетания его с другими, от темы. И кстати рассказал, как раз он застал Бальмонта, что-то вписывающего своим четким почерком в книжечку. Он спросил, не стихи ли он пишет? Бальмонт ответил, что он записывает «сладостные слова»: пустыня, лебедь, лилейность и так далее. Но Шору Бальмонт, по-видимому, был ближе…
Я еще была в постели, когда Ян убежал еще раз взглянуть до отъезда на Храм Солнца.
Я воспользовалась свободной минутой и написала письмо брату Мите, это был день его рождения. Сохранилось ли это письмо или погибло за эти ужасные годы?
По железной веточке мы направляемся опять к Райяку, где пересядем на поезд, идущий в Дамаск.
Вагон пуст, и мы стоим, каждый у своего окна, стараясь крепко запечатлеть в себе все эти развалины, колонны, так хорошо, по-утреннему, освещенные солнцем, в честь которого они и были воздвигнуты. Потом, когда они скрылись, мы смотрим на мирную долину, на полосатые гряды Ливанских и Антиливанских гор.
В Райяке приходится ждать поезда довольно долго, но почему-то даже и это весело.
За завтраком на вокзале мое внимание привлекают два француза. Один – очень красивый блондин. Оба отлично одеты. Кто они? Куда едут?
Дамасский поезд идет сначала по той же долине, над которой царствует Гермон.
Поезда здесь не спешат. В вагоне мы опять с туземцами. Есть и белые чалмы, и красные фески, и закутанные женщины.
Чем ближе к Дамаску, тем становится все шире и пустыннее, а земля приобретает тон светло- коричневой глины.
Дамаск – оазис, стоит на ровном месте, окружен садами, из-за которых высятся острые белые минареты.
Гостиница поразила меня своим восточным характером. Внутри – мраморный двор с журчащим фонтаном, вестибюль и широкие галереи, уставленные узкими, обитыми восточными материями, диванами. Комната у нас большая, с балконом.
Мы решаем поехать за город, к реке с очень странным именем – Борода. Город без особых памятников старины, так как строительного материала здесь очень мало, а из глины прочных зданий не построишь. Отъехав от города на некоторое расстояние, мы останавливаемся и смотрим на Дамаск, который необыкновенно хорошо освещен предвечерним солнцем и весь утопает в зелени.
Ян выскакивает из экипажа и с большой горечью восклицает:
– Почему я не видел всего этого пятнадцать лет тому назад?
Я в то время не поняла ни его восклицания, ни печали, но мне почему-то самой стало очень грустно.
За обедом он повеселел.
В салоне какая-то англичанка записывала что-то в кожаную тетрадь, – вероятно, свои впечатления. Кто она? Может быть, писательница? Как странно – встречаешь людей, видишь, что они делают, и не знаешь, кто они!
Вечером мы долго сидели на балконе. Месяц, хотя было еще светло, высоко стоял в небе. Потом спускались во двор и слушали журчание фонтана, немного прошлись по уже спящему городу, залитому лунным светом.
У Шора везде знакомые, как я уже писала; благодаря этому мы попадаем на какую-то фабрику, где изготовляются медные вещи: огромные вазы, кувшины, старинные походные чернильницы, пепельницы, чашки для мытья пальцев после обеда, кастрюльки для турецкого кофе… Мы покупаем на память несколько пепельниц и медную чернильницу с ручкой-пеналом, которую можно засунуть за пояс.
Потом мы попадаем в чей-то очень богатый дом. Дом совершенно восточный, с внутренними двориками,