Пятнадцатая серия
Черчилль. Тогда, господин канцлер, может быть вы из длинного списка своих ошибок сами выберете ту, которую вы считаете наиболее страшной или тяжелой?
Гитлер. В дни моей зеленой юности ничто так не огорчало меня, как то обстоятельство, что я родился в такое время, которое стало эпохой лавочников и государственных чиновников. Мне казалось, что волны исторических событий улеглись, что будущее принадлежит так называемому «мирному соревнованию народов», т. е. самому обыкновенному взаимному коммерческому облапошиванию при полном исключении насильственных методов защиты.
Отдельные государства все больше стали походить на простые коммерческие предприятия, которые конкурируют друг с другом, перехватывают друг у друга покупателей и заказчиков и вообще всеми средствами стараются подставить друг другу ножку, крича при этом на всех перекрестках о своей честности и невинности.
В пору моей зеленой юности мне казалось, что эти нравы сохраняются надолго (ведь все об этом только и мечтали) и что постепенно весь мир превратится в один большой универсальный магазин, помещения которого вместо памятников будут украшены бюстами наиболее ловких мошенников и наиболее глупых чиновников. Купцов будут поставлять англичане, торговый персонал — немцы, а на роль владельцев обрекут себя в жертву евреи.
В эту мою молодую пору я частенько думал — почему я не родился на 100 лет раньше. Ах! Ведь мог же я родиться, ну, скажем, по крайней мере в эпоху освободительных войн, когда человек, и не «занимавшийся делом», чего-нибудь да стоил сам по себе.
Так частенько грустил я по поводу моего, как мне казалось, позднего появления на земле и видел незаслуженный удар судьбы в том, что мне так и придется прожить всю жизнь среди «тишины и порядка». Как видите, я уже смолоду не был «пацифистом», а все попытки воспитать меня в духе пацифизма были впустую.
Как молния, блеснула мне надеждой Первая мировая война. Я немедленно записался добровольцем, провоевал всю эту войну, был ранен, отравлен газами, но никогда не жалел об этом. Отдать за Германию всю свою кровь до капли — вот что было для меня высочайшим счастьем.
Черчилль. Как я вас понимаю, канцлер! Я трижды поступал, пока не поступил, в военное училище. Когда началось подавление восстания патанов в Индии, я бросился из Англии туда. В полках не было вакансий, но на мое счастье были большие потери, и вскоре я стал лейтенантом 32-го Пенджабского полка.
Правда, после этого я написал книгу, в которой осмелился покритиковать командование. Поэтому участвовать в войне в Судане мне было категорически отказано. Мы использовали все влияние рода Мальборо — мать хлопотала у королевы, я просил премьер-министра — пока меня не включили, наконец, в 21-й уланский полк. С которым, кстати, я участвовал в последней сабельной атаке британской кавалерии. Правда, я снова написал книгу, после которой на бурскую войну меня уже не взяли, несмотря ни на какие хлопоты. Пришлось ехать на нее военным корреспондентом…
Да, канцлер, невозможно быть патриотом, если ты не готов отдать за Родину свою жизнь. Что скажете на это, маршал?
Сталин. Конечно, Вы правы… Но меня несколько смущает та радость, с которой вы жаждете войну. Я ведь русский, пусть и грузинского происхождения, но русский. А мы, русские, войны ненавидим — слишком много их было в нашей истории и слишком часто они велись не как в Европе, не как рыцарские турниры, а на уничтожение.
Мои маршалы заставили меня принять звание генералиссимуса, но наверное в мире не было и простого генерала, который бы так ненавидел войну, как я. Да, я знаю, что очень часто без войны не обойтись, что есть вещи пострашнее войны. Я это знаю, знаю, но войну ненавижу!
Мы, русские, в начале войны всегда бываем плохими солдатами именно потому, что не любим войну, что все надеемся без нее обойтись.
Черчилль. Но к этому, маршал, приходишь в зрелые годы. Не были же Вы с пеленок революционером. О чем-то же мечтали в юности?
Сталин. Да, собственно, с самой юности я и мечтал о свободе для угнетенных. Хотя…
Черчилль. Что, маршал?
Сталин. Знаете, а я в юности писал стихи на грузинском языке и иногда они у меня получались. Мои стихи еще до революции были включены в грузинскую хрестоматию литературы. Моим стихотворением «Утро» начинался грузинский букварь тех лет.
Черчилль. Вот как! Маршал, может быть вы нам прочтете что-либо?
Сталин. К чему это в таком сложном разговоре? Я ведь, честно говоря, запретил их и переиздавать в советское время.
Гитлер. Мы с господином Черчиллем художники, нам просто интересно узнать, о чем вы могли писать в юности.
Черчилль. Нас бы это отвлекло от темы и мы таким бы образом отдохнули.
Сталин. Ну хорошо. Вот, к примеру, такие строки:
Гитлер. Мой Бог! Я ведь знал, господин Сталин, что в вас есть что-то мистическое!