прост и непривычно доступен. К нам часто заходили родные: даже бабушка перестала сердиться и бывала чаще. Заходили изредка и бывшие папины товарищи — летчики. Отец интересовался их жизнью, полетами, слушал их уже без боли — корабли захватили его. Он и летчикам не раз повторял, что никогда не предполагал даже, какое огромное душевное удовлетворение дает процесс создания вещи. Часто заходил дедушка Николай Иванович. У него было свое определенное место, где он любил сидеть. Он рассказывал нам последние научные новости или молча слушал, как мама рассказывает о своих больных, о все более сложных операциях Екатерины Давыдовны. А я рассказывал, как мы работаем на заводе, и все смеялись, потому что я выбирал самое смешное. Ата была простая и веселая, может, чуть грустная, и больше не злила и не дразнила меня. И Ермак часто приходил.
Ох, до чего нам всем было хорошо вместе!
Но видно, если уж очень все хорошо, жди плохого. Недаром древние греки говорили: «Боги завистливы!» Мы все были связаны, как веревочкой, дружбой и любовью. Вот эту веревочку и порвала Ата.
Она хотела сказать еще в субботу, но не решилась испортить нам лучший вечер недели. Потом хотела сказать в воскресенье утром, но мы собирались ехать за город, и опять Ата не решилась испортить прогулку. И вот мы, ничего не подозревая, лазали по горам, спускались к морю, бродили по берегу, купались, потом, закусив, лежали загорали, и Ата не сказала ни слова. Только показалась всем какой-то чересчур задумчивой и молчаливой. Мама даже спросила, здорова ли она, и пощупала лоб.
Вечером, после чая, когда мы еще сидели за столом, Ата вдруг сказала:
— Как мне не хочется уходить от вас! — На глазах ее показались слезы, но она сделала над собой усилие и не заплакала.
Все мы уставились на нее.
— Как мне было хорошо у вас! — воскликнула Ата. Лицо ее искривилось, и она вдруг сделалась до удивления похожей на Ермака.
«Было!» Мысленно она уже ушла. Она грустно переводила глаза с одного на другого.
Ата очень выросла за это лето и похорошела. Никто не давал ей ее пятнадцати лет — думали, ей семнадцать. Косы свои она подстригла, волосы свободно падали на плечи. Ей не придется завиваться на всякие там бигуди. Они и так были хороши: густые, блестящие, волнистые. Они были светло-каштанового цвета, удивительного оттенка темного гречишного меда и пахли медом. А голубовато-зеленые глаза стали темнее и ярче. Никто бы не подумал, что она была слепая, выдержала опасную операцию на глазах и что ей и теперь еще угрожала слепота (всегда будет грозить). Мама одевала ее в яркое, как любила Ата, сохранившая на всю жизнь неприязнь к темному. И в тот вечер Ата была в ярко-зеленом платье с белым кожаным пояском. Словно кузнечик!
— Куда ты хочешь идти? — испугалась мама; она сразу поняла, что это серьезно.
Отец бросил газету, которую читал, и тоже уставился на приемную дочь.
— Только не огорчайтесь, не сердитесь, я знаю, что вы все меня любите… Я… перехожу к Ермаку.
— Зачем это? — нахмурился отец. — Разве тебе у нас плохо?
Мама все так же испуганно смотрела на нее.
— Мне очень у вас было хорошо! Я всю жизнь буду помнить, как счастье! Но Ермака нельзя больше оставлять одного. Вы только поймите, пожалуйста! Я должна быть с ним. Не того я боюсь, что моего брата засосет плохая компания. Он не Стасик! Но я боюсь, что эти подонки как-нибудь подведут его. Понимаете? Они ведь подлые! Они могут запутать Ермака. Разве я знаю как? Но непременно запутают. Если его родной, отец… Родного его отца, этого Стасика, уязвляло, что Ермак так устойчив против всего низкого, а у него, взрослого, образованного человека, нет ни чести, ни стойкости. А думаете, их, этих жор, князей и клоунов, не раздражает, что Ермак никогда не поддается злу? Я думала об этом много. Они обязательно захотят его запачкать. Вот почему я должна быть с моим братом: чтоб охранять его!
Помню, меня поразила глубина ее наблюдения. Ведь я тоже что-то такое подозревал насчет Станислава Львовича. Укором ему был Ермак, даже когда еще был ребенком. Только этим можно объяснить неоднократные попытки Стасика совратить сына.
— Ты права, — упавшим голосом произнесла мама. — Но твое зрение еще не укрепилось окончательно. Тебе нужны условия, а там их нет.
— Я должна его охранять, — повторила Ата, — ничего тут не поделаешь, мама.
Редко она называла ее так, обычно — тетя Вика.
— А если так, следует поговорить с Ермаком, вызвать его на бюро комсомольской организации… — начал было отец. Он тоже расстроился. Но Ата перебила его:
— Ермак не может быть иным. Бесполезно с ним говорить. Я ведь просила его не раз, и Санди говорил по моей просьбе. Но он уж такой. Он не оттолкнет человека, обратившегося к нему, даже если это вор. А они привыкли ходить в эту квартиру еще при Стасике. Пожалуйста, не отговаривайте меня. Вы знаете… Никогда в жизни о нем никто не заботился. О, вы много сделали для него, очень много! Большего не могли. Я так благодарна! Вы только поймите… Когда тетя Вика на работе, и я гладила Санди свежую рубашку в школу… Меня никто не заставлял, мне самой приятно хоть чем-то отплатить, и Санди мне как брат… Но я не могла не подумать: вот Ермаку некому погладить. Он сам гладит как умеет. И никто не нальет ему чаю, не подоткнет одеяло, как тетя Вика… Только не считайте меня неблагодарной. Просто Ермак еще слишком молод, чтобы всегда быть одному!
Ата упала головой на стол и безудержно расплакалась. Мама со слезами обняла ее, прижала ее голову к себе. Отец пошел и накапал ей валерьянки. Я сам чуть не плакал.
Ата долго плакала, но потом успокоилась и, смотря на нас заплаканными и покрасневшими глазами, снова стала объяснять:
— Тетя Вика, родная моя! Дядя Андрей! Вы не огорчайтесь, я буду часто бывать у вас. Каждый день! Не спорьте, но… хоть капельку, хоть капелюшеньку я вам мешала. Поживите немного втроем, отдохните, пока… пока Санди не приведет в дом жену… навсегда. Может, она у него будет… ведьма или дура. Так отдохните хоть пока!
Папа не выдержал и фыркнул, но лицо у него было пристыженное.
— Слышишь, Санди?
Я пожал плечами. Что еще мог я сказать? Что я уже знаю, кого бы я хотел привести в дом, когда придет время жениться. Еще рано об этом говорить.
И опять меня поразила глубина ее прозорливости. Как мы ни любили Ату, но иногда чуть-чуть она тяготила, особенно отца, тем более что не умела быть незаметной. Мы тщательно скрывали это не только от нее, но и друг от друга. А она все понимала.
Мама ушла в кухню и там, стоя перед темным окном, утирала слезы. Ата прошла к ней. Отец о чем-то задумался. Когда они вернулись, он сказал:
— Пусть будет так: иди к брату. Но мы уже привыкли к тебе, как к дочери, и ты не можешь не считаться с нами. Не перебивай. Ты не должна поступать на завод. Для тебя там слишком тяжело. Тебе же противопоказана физическая работа. Кончай школу. Мы будем тебе помогать. Молчи. Я неплохо зарабатываю, жена тоже, теперь и Санди работает. Ты с чистой совестью можешь принять от нас эту помощь. Откажешься — я сочту тебя неблагодарной и отвернусь от тебя. Знай!
— О дядя Андрей! Хорошо. Спасибо. Когда-нибудь я все вам верну.
— Вот именно, когда мы с Викой состаримся и нам не будет хватать пенсии. Вот кстати придется возвращенный долг. — Отец сухо рассмеялся и ушел в спальню.
Мы втроем еще долго обсуждали, как лучше устроить Ату. Она заверила меня, что не бросит школу. Ей еще оставалось учиться два года.
Утром мама отвезла Ату к Ермаку, и они вдвоем навели там порядок.
Ермак аж ахнул, когда пришел с завода. Но еще много дней спустя мама покупала то одну вещь, то другую и украшала и прибирала их комнату. И водила Ату на осмотр к Екатерине Давыдовне. Та сказала, что с глазами пока неплохо.
Пусто, очень пусто стало у нас без Аты. Только теперь мы поняли, чем стала для нас эта шумливая, неспокойная девочка.
Зато Ермак радовался. Видно, очень он был дома одинок. А теперь у него был самый близкий человек