моряком, артистом, учителем, врачом, верхолазом, или трактористом, или там кем угодно, но мечтать о том, что ты будешь, как твой дядя, «областного масштаба», — в этом было что-то донельзя гнусное, противоестественное. Когда Михаил Васильевич Водопьянов совершал свой трудный перелёт над Ледовитым океаном, рискуя жизнью, чтобы достичь Северного полюса, разве о звании он думал в ту ночь? Разве о звании думает Мальшет, поставивший целью своей жизни добиться регулирования уровня Каспия? Даже проект дамбы, любовно выполненный им, носит теперь имя другого учёного.
«Простак в жизни!» — сказал о Мальшете с явным пренебрежением Глеб. Он-то не был простаком.
Дома мы быстро собрались и прилегли немного отдохнуть. Я уснул в тот момент, когда клал голову на подушку.
Разбудила меня Лиза, уже одетая в серое пёстренькое платье и такой же точно жакет, свежая, разрумянившаяся, весёлая. Светло-серые глаза её так и лучились от предстоящего удовольствия.
— Вставай, Янька, нам надо ещё успеть пообедать, — торопила она. — С минуты на минуту будет Глеб.
Я чуть не подавился от смеха щами, вдруг представив, в каком виде появится сейчас Глеб перед Лизой. Я-то знал, в каком…
— В Астрахани сейчас Мальшет. И Иван Владимирович, — оживлённо сообщила сестра.
Я очень обрадовался.
— Мы их найдём?
— Обязательно. В Астрахани идёт совещание по проблеме Каспия. Вот бы нам туда попасть. Как интересно!
— Да, очень… — Я опять засмеялся. Лиза посмотрела на меня с удивлением.
Только мы пообедали, как послышался рокот самолёта, и мы стремглав выскочили наружу. Небольшой самолёт, похожий на серебряную рыбку с прозрачным хвостовым оперением, описывал большой размашистый круг. Показался улыбающийся Охотин в кожаном шлеме, за ним выглядывал бортмеханик. Ещё минута, и, замедляя бег, амфибия уже катилась по песку.
Веснушчатый, синеглазый, стриженный наголо бортмеханик Костя помог нам погрузить чемодан. — А где Глеб? — с некоторым разочарованием спросила сестра.
Бортмеханик хихикнул и тут же закашлялся под строгим взглядом Охотина.
— Вылетел по срочному заданию, — сдерживая улыбку, объяснил Охотин.
С момента, когда мы уселись на пассажирские места (их всего два и было) и самолёт побежал вперёд, слегка подпрыгивая на неровностях, а затем плавно устремился ввысь, чувство реальности происходящего оставило меня. Как в счастливом сне прильнул я к прохладному стеклу окна.
Под крылом глубоко внизу пенилось белыми барашками море. Быстро уходила назад песчаная коса с параллельными улицами посёлка Бурунного — каждый дом меньше спичечной коробки, — мелькнул в песках старый маяк и скрылся. Скрылись и посёлок и берег. Остались только море и небо. Что-то сдавило мне горло — радость, упоение. Я крепко схватил сестру за руку, что-то крича от восторга. Она понимающе кивнула. Глубина — больше ничего не оставалось в мире, глубина внизу, глубина вверху.
Странно сместились привычные восприятия. Так однажды, ещё мальчишкой, я взял с комода мамино овальное зеркало и с любопытством заглянул в него, стоя спиной к раскрытому окну. И тогда привычная улица, песок, часть неба с ослепительно белым облаком предстали странно изменёнными, полными непонятного значения. У меня перехватило дыхание, словно я заглянул в неведомую страну. Привычный, знакомый до мелочи мир стал иным, от вещей можно было ожидать чего угодно.
Я был потрясён и почему-то долго не мог повторить опыта. И вот теперь с самолёта мир предстал передо мной чем-то похожим на тот, что я видел в зеркале. Впоследствии я рассказал об этом бортмеханику Косте, он вытаращил на меня синие глаза и пожал плечом.
— Вот чепуха, — отрезал он. — Впрочем… один раз я вылетел в рейс выпивши слегка — правда, было что-то в этом роде. Потом два года прорабатывали меня на всех собраниях, пока не нашли свежий случай…
Этот первый мой перелёт в качестве пассажира что-то переломил в моём сознании. Кровь стучала в виски двойными ударами, как туманный сигнал. Моя лоция Каспийского моря! Смотрящий вперёд — как же далеко мог он отсюда, с вышины, видеть и знать. Ночные полёты, слепые полёты, полёты над морем и пустыней, по никем не облётанным трассам. Строгое выполнение задания, несмотря ни на какие препятствия, — вот в чём была свобода. Я вдруг так позавидовал Глебу! Самому вести такую машину — может ли быть высшее счастье на земле?
Самолёт несколько снизился. Теперь он шёл на малой высоте в тени кучевого облака. Нас заметили с большого пассажирского парохода и махали платками. Мы ответили. Вряд ли они даже успели разглядеть. Пароход медленно полз по морю, как тяжёлый утюг по синей с белыми разводами скатерти.
На аэродроме, когда мы стали, прощаясь, благодарить Охотина, он вдруг спохватился:
— А у вас есть где ночевать? — И, узнав, что мы надеемся на гостиницу, схватился за голову. — Хорош бы я был, отпустив вас! В городе идёт совещание по проблеме уровня Каспия, прибыло много всяких специалистов — мест в гостинице нет. Что ж мне с вами делать, ребята? Гм! Ну, айда к нам.
— Но мы вас стесним, — неуверенно начала сестра.
— Поместим в отдельной комнате. Не это меня смущает… Как бы Глеб не рассердился, подумает, что нарочно вас привёл… Д-да. Глеб ведь у нас живёт. Пошли, здесь рядом.
У Охотиных был собственный домик в двух шагах от аэродрома. Мы получили в своё распоряжение изолированную комнату — бывшую кухню — с двумя кроватями, пузатым комодом и словно лакированным фикусом. Квартировавшие в ней артисты филармонии съехали только вчера.
Хлопотавшая над нашим устройством жена Охотина рассказала, что пускает квартирантов больше из-за того, что ей одной боязно: ведь Андрей Георгиевич вечно в полётах.
Весь домик и все вещи в доме были на редкость чисто отмыты, выглажены, вычищены. Детей у Охотиных не было. Старый пилот звал жену Перепёлкой, а иногда Мишкой. Если она отказывала ему в просьбе, он восклицал: «Ну что за Мишка!» — и вторично просьбы не повторял. Он вообще, по-моему, не любил спорить. Елена Васильевна работала в клинике мединститута хирургической сестрой и вправду чем-то напоминала осеннюю перепёлку. Она была круглолицая, добродушная, спокойная. Ходила по дому в отлично выутюженном платье, белой косынке и резиновом переднике. И с мужем и с другими людьми обращалась, как с больными, — снисходительно и властно.
Охотин что-то шёпотом спросил у неё, она сказала, что Глеб Павлович ещё не являлся. Он явился часом спустя, когда мы пили чай из беленьких с голубой каёмочкой чашек, на белой накрахмаленной скатерти в хирургически чистой столовой.
Глеб не знал, что найдёт нас у себя на квартире. Отпирать бросился сам Охотин и только начал ему что-то шептать, как Лиза решительно вышла в отлично освещённую электрической лампой переднюю. Как она потом мне объяснила, ей что-то показалось неладно. Я, разумеется, выскочил вслед за сестрой.
Вид у Глеба был как раз такой, как я себе представлял будучи хорошо знаком с ухватками Фомы. Меня вдруг словно осенило: я мгновенно понял, в чём причина «неуспеха» моей сестры у мужской половины посёлка Бурунного. Кому же хотелось испытать на себе кулаки чемпиона?
— Это Фома вас так избил! — вскрикнула Лиза, прижав обе ладони к покрасневшим щекам.
Глеб посмотрел на неё — с каким выражением, не разберёшь: глаза — зеркало души — заплыли.
— Подрался из-за одной девчонки! — небрежно буркнул он (по-моему, ответ был великолепен!) и, невежливо повернувшись к нам спиной, хотел юркнуть в свою комнату.
Но не тут-то было. В Елене Васильевне, вышедшей на его голос, сразу проснулся профессиональный инстинкт, и она потащила его чуть ли не за шиворот к домашней аптечке.
— Айда в столовую, — шепнул Охотин. — Мишка будет ему класть примочки.
И мы пошли допивать чай.
Глеба мы так в этот вечер и не видели — он не был расположен к беседе и заперся у себя в комнате. Нам не терпелось осмотреть Астрахань, но было уже темно и поздно.
Мы пошли спать.
Лёжа в кроватях, мы по привычке ещё пооткровенничали перед сном.