«Вот еще какая оказия!» — как говорила бабушка. Если с ней, Марфенькой, что случится, кто будет ее оплакивать? Мама любит только свое искусство, папа — науку (не столько науку, как свое положение в науке, уж она-то это знает!). Учителя скажут: «Как жаль! Способная была девочка. Мы же говорили, что ей еще рано летать». Подружки поплачут и забудут, как забыли Юльку, утонувшую в позапрошлом году в реке.
Теперь уже тишина не казалась ей доброй. Что-то бездушное и безжалостное было в этом беспредельном молчании. Оно угнетало. Марфенька сделала усилие и овладела собой. «Природа не имеет чувств, она же не человек, — подумала девушка. — Нечего ей и приписывать добро или зло». Марфенька с силой потрясла стропы — посыпался снег.
Солнце незаметно скрылось. Снизу надвигались сумерки. Вдруг Марфенька поняла, что она начала снижаться.
Оленева благополучно приземлилась в четырнадцати километрах от аэродрома, прямо на колхозном поле. Навстречу ей неслась с оглушительным воем санитарная машина. Первым, на ходу, выпрыгнул Казаков. Вот еще! Что они думают, у нее разрыв сердца? Или она приземлиться не умеет?
Об этом случае много говорили, а в журнале «Природа» появилась заметка, которая называлась: «К вопросу о восходящих потоках». Это восходящий поток нагретого воздуха поднял Марфеньку вверх и держал до самого вечера. Марфенька сделалась героем дня, но нисколько не гордилась. Такая уж она была простодушная. Многие даже считали ее простоватой.
Глава вторая
ОНА САМА СЕБЯ ВОСПИТАЛА
Марфеньке было точно известно: когда она родилась, ей никто не обрадовался — уж очень это было некстати. Маму только что пригласили в оперу, и ей надо было себя показать (до этого она была просто лучшей исполнительницей русских песен на эстраде); отец работал над диссертацией, и ему нужны были условия, чтоб получить степень кандидата наук. Его мать была настолько «эгоистична» (Марфенька этого не находит), что не пожелала бросить свою работу даже временно — она была заместителем редактора одного из толстых литературных журналов.
У всех знакомых дедушки и бабушки воспитывали детей, а Оленевым не везло: дедушек не было, а бабушка «сама хотела жить».
Пришлось отправить новорожденную на Ветлугу в село Рождественское. Бабушка Анюта тоже не соглашалась бросить работу, но в селе имелись ясли. И в Москве, разумеется, были ясли, но ведь надо время, чтоб носить ребенка туда и обратно. К тому же Марфенька была очень горластым младенцем и не давала спать по ночам (наука и искусство могли понести от этого большой урон).
Бабушка Анюта купила козу и выкормила Марфеньку ее молоком.
Когда через год Оленевы наконец выбрали время при ехать посмотреть дочку, они застали ее одну в запертой избе. Изба была заперта не на замок, а просто щеколду перевязали веревочкой. Это был условный знак, что хозяев нет дома. Рождественское находилось за целых три района от железной дороги, в дремучем лесу, и воры туда не доезжали, а своих отродясь не было.
Разорвав в нетерпении веревочку, Евгений Петрович и Любовь Даниловна вошли в дом. Марфенька, чумазая, в грязной рубашонке, сидела на некрашеном полу — в яслях был карантин — и вместе с веселым пушистым щенком, благодарно помахивающим хвостом, ела из одной и той же глиняной плошки намоченный в молоке ржаной хлеб.
Кандидат наук был оскорблен в лучших своих родительских чувствах. Любовь Оленева смущена. Она не строила себе особых иллюзий насчет методов выращивания детей в родном Рождественском, но ей было неприятно, что это увидел муж.
Она прижала к груди отбивающуюся изо всех сил Марфеньку, но, сообразив что-то, быстро опустила ее на пол, сняла светлый костюм и пошла искать во дворе бочку с водой: Марфеньку надо было прежде всего отмыть. Ведь отцу тоже, наверное, захочется ее поцеловать.
Когда дочь была отмыта (при этой неприятной процедуре Марфенька орала на всю деревню так, что птицы поднимались с берез и тоже беспокойно кричали) и тщательно вытерта мохнатым полотенцем, извлеченным из кожаного солидного чемодана, она оказалась весьма упитанной, живой, краснощекой «девицей».
Соседский мальчишка сбегал за бабушкой Анютой, и скоро на столе мурлыкал, как довольный кот, вычищенный до ослепительного блеска самовар — он был вроде домашнего божка и ему, при всей занятости бабушки Анюты, явно уделялось больше внимания, чем отпрыску фамилии Оленевых. Огромные, в ладонь, вареники с творогом, залитые пахучим топленым маслом, аппетитно дымились на покрытом домотканой льняной скатертью столе. Грибной суп разлили по огромным эмалированным мискам: обычные глубокие столовые тарелки здесь употреблялись вместо мелких, под второе блюдо, а мелкие отсутствовали за ненадобностью. Лесная малина была подана прямо в плетеном лукошке, ее полагалось есть с молоком из погреба, таким холодным, что ломило зубы. Чай пили со сливками и сахаром вприкуску.
Начались чисто деревенские разговоры, из которых обнаружилось, что солистка одного из крупнейших в стране театров еще на забыла, как она бегала босиком на спевку и с кем дралась на улице. Закусив, Любовь Даниловна с наслаждением заменила модельные туфли на тапочки и, выбрав платье попроще, помчалась на ферму, где прежде работала.
Евгений Петрович, переодевшись в свежую пижаму, хотел понянчить дочку, но она так сопротивлялась, упорно не желая верить в его отцовство, что никакое умасливание конфетами и шоколадом не помогло.
— Какой-то дикаренок, — поморщился Евгений Петрович и с чувством облегчения передал дочь Анне Капитоновне, а та вернула ее товарищу игр — добродушному щенку.
— Почему бы вам не переехать к нам в Москву? — обратился Оленев к теще. — У нас теперь хорошая квартира на Котельнической набережной — это в самом центре. Какой смысл вам тяжело работать, жить в какой-то глуши, если ваша дочь стала известной артисткой и может вполне вас…
— Так ведь то дочь, — как-то даже удивилась Анна Капитоновна, — а я — то — льновод. Что льноводу в городе делать? Вот скоро поеду в Москву на совещание — тогда вас навещу.
Она произносила не «дочь», а «доць», не «зачем», а «зацем», «навесцу» — таков был местный выговор, и только теперь Оленев полностью оценил исполинскую работу, проделанную его женой над своей речью.
Как ни убеждал Оленев свою тещу, она никак не могла взять в толк, что для нее самое разумное — жить у дочери, воспитывать внучку и вести хозяйство.
— У некоторых настолько эгоистичны дети… — с расстановкой, баритоном пояснял Евгений Петрович, — не хотят принимать мать, несмотря на все ее слезы и просьбы. А мы, наоборот, приглашаем вас от всей души.
— Бывает… — неопределенно заметила Анна Капитоновна и стала выспрашивать ученого зятя, не знает ли он, отчего это не делают хороших льномолотилок. — Уж так рвет волокно, так рвет… Вручную куда сподручнее, ручной-то лен идет двенадцатым номером, а машиной — восьмым. Вон оно как! Только ведь долго так теребить-то. Машиной быстрее, да больно уж окуделивает лен. Вот мы все и теребим на мялке, вручную…
Анна Капитоновна вскочила с живостью (была она высокая, худая, ловкая, с большими лучистыми серыми глазами на коричневом от северного солнца лице), принесла из чулана старую, отполированную временем трехвальную мялку — три доски, сверху желобок.
— От покойницы бабушки в наследство мялка досталась, — певуче пояснила она, — пятьсот семьдесят килограммов осенью на ней намяла. Двенадцатым номером пошла… А с машины восьмым. Вот ведь грех какой!
Евгений Петрович хотел сказать, что он физик и механизация сельского хозяйства не в его