— Этого добра у нас полно, там на конюшне, в загородке, где светильник горит. Ножа нет, секач для свеклы стоит за бочкой.
Через четверть часа Роман вышел из конюшни с полными карманами посеченного конского волоса. Казаки продолжали топтаться на месте, и он присоединился к ним. Они простояли ещё около часа, пока их не позвал кто-то от крыльца.
— Эй, стража, помогать панов разносить, быстро!
Роману и ещё двум казакам выпало нести здоровенного, толстого шляхтича.
«Подожди же, боров, ты у меня поспишь эту ночь», — думал Роман по дороге к флигелю.
Перед тем как положить асессора, Роман вынул немного волоса и насыпал в кровать. Потом понасыпал в две свободные кровати, куда не успели ещё приволочь пьяных шляхтичей. В коридорах флигеля было темно, тут и там суетились казаки и гайдуки, они вносили и вводили панов. Не замеченный никем в этой суете, Роман прошел почти по всем комнатам и набросал в кровати конского волоса.
«Вертитесь и почесывайтесь теперь до утра, хоть струпья себе поначесывайте», — подумал, выходя во двор.
О том, что может поплатиться он или кто-либо другой из казаков, Роман не боялся. Все подумают, что сделал это какой-нибудь вертопрах из шляхтичей, — ведь не проходит почти ни одного вечера, чтобы кто- нибудь из них чего-либо не выдумал.
Вечером, когда вышивать было трудно — при таком освещении можно было испортить рукоделие, — девчата пряли. Часто засиживались до первых петухов. За филипповку, мясоед и большой пост каждая должна была напрясть по семьдесят мотков пряжи.
Тихо гудут прялки, тянут тонкую нитку, и нет ей ни конца, ни края. Правду, наверное, говорила баба Настя: если бы расправить эту нитку в длину, так хватило бы через синее море перекинуть. Шуршат прялки, однообразно, тихо льется печальная девичья песня. А в песне той и тоска о покинутой старенькой матери и сетованье на свою горькую долю: не придут с рушниками к бедной крепостной девушке сваты, ведь тонкая пряжа ложится белыми свитками полотна в панские сундуки, а девичий сундук порожний стоит. Гниет кованная железом дубовая крышка, точит тесовые доски шашель, вянет девичья краса.
— Счастливая ты, Орыся, — промолвила одна из девчат, связывая разорванную нитку, — вернешься домой, а там ждет твой Микола. Ох, и парубок же!
Орыся смущенно улыбнулась.
— Что значит вольная, — продолжала девушка. — И приданое, наверное, собрала не малое. Ты одна у отца?
— Немного собрала. Наткала кое-что, да и пряжи меток десять есть. Плахты две приобрела: одна в клеточку, другая мелкоузорчатая, три запаски…[41] Да чур ему; что об этом говорить. Давайте, девчата, лучше споем. Какую? Калину?
Чи я в лузі не калина була?
Чи я в лузі не зелена була?
За песней не услышали, как в комнату вошел эконом. Он тихонько остановился у двери и молча слушал, как поют девчата. Когда они кончили песню, эконом стукнул дверью, будто только что зашел, и обратился к Орысе:
— Положи гребень, девушка, и иди за мной.
Орыся свернула куделю, положила на неё гребень и вышла за дверь. Эконом уже был около дома. Орыся быстренько перебежала двор, нагнала его только на ступеньках.
— Возьми этот ковер, — указал эконом, когда они зашли в круглую замковую залу, — и неси за мной.
— Разве горничных нет? — удивилась Орыся. — Почему это мне, я же отродясь в хоромах не бывала, не знаю, как оно там.
— За тобой ходить тоже не моё дело, а хожу ведь. Руки у тебя поотсыхают? Отпустили всех горничных сегодня, завтра у них работа спозаранку.
Орыся взяла свернутый ковер и пошла за экономом. Они поднялись по узкой лестнице, прошли полутемный, освещенный одной свечой коридор.
— Первая дверь направо, туда неси, — почему-то отвернулся эконом. — Покроешь им диван и можешь идти.
Эконом шагнул куда-то в сторону. Орыся толкнула коленом дверь, вошла в комнату. От неожиданности выронила на пол ковер: около окна с книжкой в руке сидел Стась.
С того времени, как они встретились на посиделках, Орыся дважды встречалась с панычем во дворе, но Стась проходил мимо с таким видом, словно и не знал её; Орыся была этому очень рада.
— Чего ты испугалась? — закрыл книжку Стась. — Ковер вот с этого дивана.
Паныч указал пальцем на выгнутый венецианский диван. Орыся ощутила, как испуганно заколотилось в груди сердце. Чтобы не выдать волнения, она быстренько подняла ковер и стала расправлять его на диване.
— Не так, поперек надо, — Стась поднялся. — А край чтобы свисал немного. Этот ковер с детства в моей комнате лежит, его мне дед подарил.
Поправляя левой рукой ковер, паныч правой слегка обнял Орысю.
Орыся резко выпрямилась, уклоняясь от объятий, и ступила шаг к двери. Но Стась успел преградить ей дорогу. Прикрыв дверь, он повернул ключ и положил его в карман.
— А я не выпущу, — он скривил губы в глупой улыбке, ощупывая Орысю бесстыжими, зелеными, как у матери, глазами.
Видя, что он намеревается подойти к ней, Орыся вытянула перед собой руки.
— Панычу, не подходите! А не то закричу.
— Думаешь, кто-нибудь прибежит? Кричи, хоть лопни, — уже без усмешки ответил Стась.
Он подался вперед, оттолкнул стул, обхватил Орысю. Девушка рванулась, вцепилась в его руку, пытаясь вырваться. Но Стась держал руки крепко, ломая девушку в поясе. Орыся не кричала, не плакала. Поняв, что плачем горю не пособишь, она, собрав все свои силы, оборонялась молча. Упираясь в его грудь левой рукой, она правой била его по выхоленному лицу, царапала щеки и, наконец, изо всех сил ударила в подбородок. Стась пошатнулся, на минуту ослабил руки, и Орыся, вырвавшись из объятий, отбежала на несколько шагов.
— Ты так! — прохрипел он.
Теперь он был страшен. В разорванной на груди сорочке, с окровавленной щекой, широко расставив руки, он снова кинулся на девушку. Орыся, не помня себя, вскочила на стол, схватила большую медную статую Аполлона, ударила ею по раме и прыгнула в окно. Падая на землю, ощутила боль в раненной о стекло левой руке. Девушка упала в сугроб под окном, и в то же мгновение, как она вскочила на ноги, в десяти шагах от нее раздался перепутанный голос часового гайдука.
— Стой! Ни с места! Стой!
Этот возглас словно толкнул Орысю. Не разбирая дороги, она бросилась через кусты.
— Стой! — ещё раз прозвучало позади, и вдруг за спиною прогремел выстрел.
Орыся сделала ещё несколько шагов и остановилась, обеими руками ухватившись за яблоньку. С яблоньки большими клочками посыпался снег. В голове Орыси подсознательно стучала одна мысль: бежать.
Хотела двинуться с места — и не могла. Прижимая к груди ствол яблоньки, она медленно опустилась на колени и, раскинув руки, упала на белый пушистый снег.
Печально гудят колокола. Начинает один, чуть слышно за ним другой, немного сильнее третий, четвертый, и, наконец, все вместе. Заливаясь слезами, грустно поют свадебные песни дружки. Ветер треплет на их спинах ленты, развевает хоругви, ерошит седую бороду деда Мусия. Дед Мусий и Карый, перевязанные накрест рушниками, идут рядом. Карый держит высоко над головой хоругвь, его руки посинели от холода, и на них выступили большие жилы.
— Думал ли ты, Гаврило, что сватом на похоронах придется быть? — не поднимая головы, говорит дед Мусий. — Мне это уже второй раз на моём веку. Ох, грехи наши тяжкие! — вздохнул он. — Гаврило, надо бы за Миколой приглядеть, чтобы чего с собой не сделал. Прямо чудной какой-то стал. Видел, как для души вместо воды горшок с ладаном на окно ставил? Почернел весь. А из глаз — ни слезинки.