свободы в обстоятельствах, специально придуманных для того, чтобы люди ее теряли. Читая ее, мы как бы освобождаемся. Впрочем, читатель почувствует это сам.

Наум Коржавин.

Степени свободы

Заключенный мечтает о свободе. Для него все те, кто живет по ту сторону колючей проволоки — «вольняшки». И вольнонаемные служащие, и солдаты, охраняющие лагерь.

Солдат мечтает о свободе, о жизни, не регламентированной жестким распорядком дня и различными уставами.

Наконец, обычный советский человек, не находящийся ни в заключении, ни в армии, часто так же не имеет возможности поступать, как ему хочется. Иногда это связано с нехваткой времени или денег. Иногда мешают другие не зависящие от него обстоятельства — прописка, обязательная работа в государственных учреждениях и т. п. Но чаще всего человек сам создает себе различные ограничения, стараясь не выходить из установившегося ритма условностей, и тем ограничивает свою свободу.

Я испытал все три степени «свободы» — был в заключении, солдатом и обычным человеком. Во всех ситуациях я, по мере сил и возможностей, старался не обременять себя различными табу и руководствоваться в своих поступках прежде всего собственными желаниями. Ведь желания чаще всего возникают по наитию, подчиняясь какому-то внутреннему голосу. Иногда они идут вразрез со здравым смыслом, но столь непреодолимы, что приходится жертвовать здравым смыслом. — И, как ни странно, именно такие поступки в дальнейшем оказывались единственно правильными. Не в этом ли заключается указующий перст судьбы?

В результате я чувствовал себя менее связанным в заключении и в армии, но меньше других ощущал свободу на воле. Формально обусловленные степени свободы не гармонировали у меня с внутренним ее ощущением. Низкая адаптационная способность, неумение и нежелание «жить как все», конечно, не способствовали созданию стойкого благополучия в жизни, но в трагических ситуациях позволяли отделываться не слишком большими потерями.

Мое нежелание подчиняться отдельным канонам в какой-то мере создало мне репутацию человека легкомысленного, на которого трудно положиться. Пусть читатель сам составит об этом мнение.

Я записал отдельные эпизоды своей жизни так, как они мне запомнились. А запомнились они, очевидно, так, как я их воспринимал.

Тревожное чувство

14 июня 1941 года я проснулся со странным чувством. Что-то снилось, но что именно, я не мог вспомнить. Но от сна осталась фатальная уверенность — будет война и голод. Поделился я этой тревогой кое с кем из сверстников, но меня подняли на смех. Оказывается, в этот день в газетах было опубликовано заявление ТАСС, где как раз категорически утверждалось, что войны с Германией не будет. Зная, что оспаривать заявления прессы рискованно, я о своем чувстве больше не распространялся.

Может быть, мое радостное возбуждение (началось!) в день объявления войны 22 июня было вызвано реализацией предчувствия: «А все-таки я был прав!», но, скорее всего, причина заключалась в другом.

Я не был «нормальным советским школьником». В те годы многие взрослые могли быть недовольны советской властью: свежи были в памяти дореволюционные «мирные» времена, перед лазами стояли недавно перенесенный голод, «красный террор» и прочие «прелести» нового времени, но от подрастающего поколения теневые стороны советского режима тщательно скрывались.

Руководствуясь популярной в те времена поговоркой «ребенок — зеркало семьи», родители изо всех сил старались привить детям то, что спускалось по каналам (школа, комсомол, пионерия, пресса) «сверху», именовалось «чертами советского человека» и представляло собой безрассудную веру в справедливость действий партии и правительства, беззаветное обожание «отца народов» и готовность во имя первого и второго жертвовать собой и другими, включая самых близких (пример Павлика Морозова). Донос считался благодетелью, поэтому даже в школе процветало ябедничество, и я замкнулся в себе, предпочитая играть в одиночестве.

Читатель вправе задать вопрос, почему я не попал под общее влияние. У меня на это два ответа. Во-первых, я почти лишен чувства стадности, потребности подражать. Во время войны, например, я оказался единственным некурящим солдатом на весь батальон. Во-вторых, отец сумел привить мне наряду с уважением к любой отдельной личности презрение к толпе, когда каждый, часто теряя здравый смысл, несется по течению.

Однажды я, повинуясь инстинкту стадности, заразившему мальчишек нашего двора, захотел пойти на митинг, который состоялся по какому-то случаю на нашей улице. Отец предложил:

— А, знаешь, я ведь на них ни разу не был. (Слукавил, конечно). Если хочешь, я пойду с тобой.

Чтобы я лучше видел ораторов и все, что могло быть интересным, отец посадил меня к себе на плечи.

Ораторы в те времена, да еще в провинции, риторикой не блистали. Плебейские обороты речи, вроде «чего хочут хозяева», были даже модны. Грешили ораторы и против самой элементарной логики. Отец со свойственным ему сарказмом очень ловко выуживал противоречия в их речах и комментировал выражения, которые вызывали аплодисменты, а порой, и ликование толпы. Я тоже ликовал. Но ликовал не адекватно толпе, а ей наперекор. Мои чувства могли быть выражены словами примерно так: «Чему радуетесь? Ведь сказана-то глупость! Если бы вы были такими же наблюдательными, как папа, вы бы только посмеивались». Меня распирало от гордости за отца, который, может быть, единственный в толпе, не поддался массовому гипнозу.

После митинга отец объяснил в доступных для меня выражениях, что такое массовый гипноз. Может быть, этот эпизод и обусловил впоследствии мой индивидуализм и повлиял на зарождение интереса к гипнозу, а позже и к другим явлениям человеческой психики, получившим название парапсихологии.

Бумажные солдатики

В детстве моей любимой игрой были бумажные солдатики. Лет в шесть или семь я получил от отца собственноручно сделанную им первую партию «французов» и «немцев». Он объяснил мне правила игры, которые он разработал вместе со своим братом в детстве. Сначала я играл с отцом, но потом все чаще стал обходиться один (взрослых людей не так просто вовлекать в детские игры). Я дал офицерам фамилии, имена, наделил каждого характером, способностями и внутренним миром. Солдат было много, они делались по трафарету и участвовали только в сражениях и парадах. Со временем, кроме французов, у меня появились и русские белогвардейцы. Это позволило вовлечь в игру соседских мальчишек, которые с удовольствием изготовляли «красных» противников. Теперь у меня был офицерский полк и эмоциональная связь с каждым солдатиком. Поименован был каждый, и игра в солдатики-куклы получила более конкретное выражение — ведь я хорошо представлял быт и нравы дореволюционного офицерства.

А все-таки «первая любовь» оставляет самый глубокий след. Я до сих пор помню бумажные физиономии французских офицериков Бикета, Мутона… И симпатию к Франции сохранил по сей день. Может быть, эта симпатия проскальзывала где-то в разговорах, а, может, за нерусскую фамилию, но в школе меня прозвали французом. Как-то я попытался возразить, но мне с убийственной логикой ответили:

— А разве ты не похож на француза?

Вы читаете Улыбка фортуны
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×