Итак, я имею уже и необходимый кадр?
Может быть, в интересах дела не говорить им о приказах Ленина и Свердлова? — Не обмануть, нет, а смолчать о них? Вот ведь чорт, авторитарный тип мышления, по вековечной привычке люди не вдумываются в то, что пишут и говорят, а кто пишет и говорит. Говорит поп, значит правда, так тому и быть, а говорит умнее его, но не поп, а простой смертный — никакого внимания. Попов сменили, иконы поломали, а вместо них другие создаем, другие вешаем. И вновь вековечную лень мысли культивируем. Зачем это? Кому это на руку? Кому угодно, но только не пролетариату, не угнетенным и обездоленным. Сам тип мышления, с этой верой в авторитеты, мог зародиться только в момент разделения людей на повелителей и исполнителей, когда голова одного могла заставить выполнять свои предначертания руки многих и многих. Мы идем к обществу свободы дела и мысли, нам меньше всего к лицу прививать веру в авторитеты, а больше всего мы обязаны вызывать дерзания мысли. Но может быть из царства рабства в царство свободы путь лежит чрез постепенное уменьшение авторитарности мышления и вера в эти наши авторитеты есть переходная ступень? — Может быть, а все-таки погано. — И вот в простом, практическом маленьком деле эти авторитеты могут стать на дороге и помешать сделать полезное и нужное дело. А в переводе на язык политической борьбы это будет стоить тысячи и тысячи рабочих жизней.
Нет, на моей стороне такая большая правда, что она сломает все авторитеты. Моя правда и осязательно понятна для каждого пролетария. Они меня поймут и потому не нужно ни лжи, ни умалчивания. Скажу все как есть и... увидим.
Ведь в конце концов, я тоже авторитетом хочу взять, а не только правдой. На стороне Ленина и Свердлова только авторитет, а на моей — авторитет правды и мой авторитет. Ну, и пусть!.. /.../
Глава IV.
Практика поставила передо мной вопрос о расстрелах рабочих и о гарантиях безопасности, создаваемых Михаилу Романову. Мое уважение к Ленину и Свердлову и отвращение к репрессиям против инакомыслящих пролетариев, да еще к таким, как расстрелы, заставили думать. Может быть, здесь сказалось мое долголетнее пребывание в одиночном заключении. Может быть. Я ведь всего год как на свободе. Это одиночка заставила меня копаться в моих мыслях, заглядывать во все закоулки моего «я», может быть больше, чем следует. Но я не раскаиваюсь. Я чувствую себя теперь сильнее и бодрее. Здесь я излагаю не все мои думы. Их было значительно больше, и они были как будто глаже, стройнее и сильнее. Но и этого достаточно, чтобы понять, почему я с такой решительностью вопреки прямым предписаниям Ленина и Свердлова и вопреки желанию всех местных товарищей пошел на убийство Михаила Романова.
И когда я после трех бессонных ночей, которые ушли у меня на эти размышления, на эту самопроверку, на это психологическое вооружение, встал с постели, поднятый шумом пришедших в Исполком товарищей, то я почувствовал себя, как будто я после очень долгого перерыва сходил в баню, вымылся, сменил белье, почувствовал себя очень легко. Никакого беспокойства, никакой усталости, никакой тревоги. Я сказал себе: «Ну, а теперь за дело», — и чувствовал, что я уже убил Михаила, а осталась какая- то техническая операция, которую надо сделать. Чувствовал, что не только можно убить, но и надо убить, должно убить. /.../
А теперь практически. Пойду в ЧК. Круто поверну линию. Это первое.
Второе. Узнаю, знают ли они что-нибудь об организации офицеров.
Третье. Вызову Михаила и поговорю — официально сообщу, что он находится под надзором ЧК.
Решено. Точка.
Надо собрать заседание Совета и устроить перевыборы председателя. Потом пойду в Губком и скажу о своем намерении работать в ЧК.
Делать надо быстро, а то могут действительно увезти. Надо послать кого-нибудь узнать, есть ли какая-нибудь охрана в гостинице или нет.
С этими мыслями я вхожу в свой кабинет и вижу т.Туркина. Здороваюсь и говорю:
— Тов. Туркин, знаешь мои намерения?
— Это ты о чем? Почему я знаю?
— А вот подумай и скажи.
— Ничего не могу придумать.
— Хочу пойти работать в ЧК.
— Ты что? Спятил малость?
— Нет пока, потом может быть спячу.
— А знаешь, Гавриил Ильич, ты ведь здорово изменился за последнюю неделю: похудел, замкнулся, мало говоришь и очень рассеянный.
— Заметно разве?
— Да еще как. Мы уже говорили между собой о тебе и решили, что ты устал. Прямо из каторги, да в работу, и в дьявольских условиях. Отдохнуть бы тебе.
— Ну нет, Миша, это не то. Совсем, совсем не то.
— А что же? Скажи.
— Потом узнаешь. А пока вот что — надо назначить собрание Совета.
— Для чего?
— Мой отчет заслушать и нового председателя избрать.
— Ты думаешь, что тебя Совет отпустит?
— Должен отпустить.
— Ну, нет, ты шутишь. Я первый буду против.
— Ты, Миша, не ерунди. Ты меня знаешь лучше всех, и если я покидаю Мотовилиху, то это так надо. Ты должен меня поддержать. И не расспрашивай. Можешь мне поверить, что это надо?
— Конечно, могу.
— Ну, так и действуй.
— А почему ты не хочешь мне сказать, почему уходишь?
— Нельзя, Миша. Потом узнаешь, а сейчас положись на меня и действуй: ты помоги мне, поговори с товарищами в этом духе, подготовь почву.
— Трудно это, Гавриил Ильич, ты пойми, что без тебя Мотовилиха потеряет весь свой авторитет. Сиротой останется. Это ведь понимают все, ну и попробуй уломать.
— Тогда вот что: я пойду в Губком, возьму командировку в ЧК, а ты скажешь товарищам, что я временно ухожу на работу в ЧК, так как там много безобразий. Они должны согласиться.
— Да, это пожалуй.
— Ну, то-то же. Вот кого в председатели выдвинуть? Как ты думаешь?
— Я, прямо сказать, ничего сейчас не могу придумать. Ты меня пришиб.
— Эк, брат, расчувствовался.
— Привык я к тебе.
— А ты думаешь, я к тебе не привык? Ну, да это сантименты, Миша, а я вот подумал уже и о заместителе. Сбросов... /.../
В течение трех дней мне удалось отделаться от председательствования в мотовилихинском Совете и вступить в члены ЧК Перми.[56]
ЧК помещалось на Сибирской улице, на той же, что и Королевская гостиница, в помещении бывшей городской управы.
Вход в помещение был не свободным и только по пропускам. Красногвардейцы, что дежурили при входе, были мотовилихинцы, рабочие, и мне всегда можно было проходить: они меня знали и никогда пропуска не спрашивали.