— И поговорим. Вот подожди, лошадь обойдется малость, и поговорим. Я тоже один вопрос к тебе имею.
— Трогай, т. Жужгов.
Я в глубине экипажа, затянутого сверху, на хороших мягких рессорах и пружинах сиденья мягко колышусь из стороны в сторону. Сильная лошадь спорой рысью добежала до подъема на Горки, и Жужгов, пустив ее шагом, оборачивается ко мне и спрашивает:
— Ты сказал, что сегодняшнее дело есть начало конца всех Романовых, что есть в РСФСР. Как это надо понимать? Ведь мы официально не расстреливаем Михаила, а он бежит, значит, никто же не будет знать, что он расстрелян, и не будет расстреливать Романовых. Растолкуй-ка мне.
— Это просто. Возьмем, например, Алапаиху. Там много князей.[63] Услышат они, что Михаил бежал, и одни решили, что его пристрелили и объявили, что он бежал, а другие поверили, но и те и другие согласны с тем, что князей беречь дальше не стоит, и истребят. Николая же с семьей можно расстрелять по суду, официально. Так, наверно, и будет. А мы с вами убираем психологическое препятствие к этому истреблению. А теперь вот что, тов. Жужгов, когда ты войдешь к Михаилу и покажешь мандат, много не разговаривай, а скажи, что ты имеешь приказ, который выполнишь во что бы то ни стало. Дай понять, что разговоры бесполезны. Чем больше будешь разговаривать, тем хуже и канительнее будет.
— Разговаривать мне не о чем, ни с Михаилом, ни с его холуями. Ты, Ильич, не беспокойся, я сделаю, как ты сказал.
— Ты знаешь, порядки у них там царские: его величество величают Михаила-то, вот ведь пакость-то. А когда я пришел в ЧК, они почему-то сразу узнали, и у них тревога какая-то была. Очень часто произносили мое имя и много разговаривали. Еще больше тревоги стало, когда я его вызвал в ЧК. И они теперь спокойны: меня в ЧК нет. Вот узнать бы, через кого они у нас действуют в губернской головке? Дело нечистое, Жужгов, скверное. Какая-то пакость у нас есть.
— К нам нетрудно пробраться. Стоит только сказать, что в 1905 году принимал участие в движении, привести двух свидетелей — и дело в шляпе. А ведь в 1905 году он был революционером, а после он стал реакционером, а на всякий случай пролез к нам в партию, ну и пакостит вволю. Много больно у нас интеллигенции большевистской сразу появилось. Откуда она? Где она была, когда кандалы надо было носить, а не чины? Не бойся, в 1908 году ни одной души в организации не было, — злобно и какими-то обрывками кидает свои мысли с козел Жужгов.
Я думаю: странно, что ни думающий рабочий, то интеллигенцию недолюбливает. Вот Гриша утром, а Жужгов вечером, оба говорят одно и тоже. Почему бы не повернуть на кого-нибудь из рабочих его подозрения? Нет, не повертывает, а повертывает прямехонько против интеллигенции. Я спрашиваю:
— А ты почему думаешь, что если пакость, то обязательно интеллигент: Митька-то Бажин рабочий ведь, Двойнишников[64] — тоже рабочий.
— В семье не без урода, Ильич, а только одно надо знать, что если бы интеллигентам взять наши тяготы, то их ни одного бы в организации не осталось. Двойнишников имел четырех детей и получил 15 лет каторги, да еще открывалось дело, виселицей пахло, вот и согласился. Не оправдываю, а растолковываю. Если бы оправдывал, я бы его не расстрелял, а то ведь я его из своего браунинга пристрелил. Другое дело: рабочему труднее стать пакостником — к привольной сладкой жизни он не привык, а тяжелее-то его жизни трудно изобрести: нечем напугать. Вот и держатся одной стороны. Если провокаторы, шпики среди рабочих — исключение, то среди интеллигенции — скорее, обратное: честный революционер — исключение, в виде белой вороны: вот почему я и думаю, если пакостит, то скорее всего интеллигент.
Пока мы разговаривали, наша вороная ходко взбиралась на извилистую гору. Вот и Заивы конец. Поднялись. Начинаются мотовилихинские Горки. По левую руку — поля, кое-где утыканные кустарниками, а по правую сторону, над самым обрывом — домишки рабочих. Вот там, в дали полей черные пятна — это «ямки», а на этих ямках кустарники елок и сосны. Часто эти «ямки» служили местом нелегальных собраний. Часто они видели подкрадывающихся полицейских и жандармов и нередко вырывающихся из-под горы и скачущих во всю прыть казаков. Бывало, что схватывали добычу, но редко. Поглядел туда, мелькнули эти мысли в голове, и тут же встали рядом с мыслями о деле, на которое еду. Кричу взявшему вожжи и развивающему ход воронка Жужгову:
— Жужгов, знаешь «ямки»?
Он не повертывается и, не изменяя хода лошади, бросает:
— А то как же?
— Попробуй подумать о Романовых в эпоху «ямок» и теперь. Опять поворот и кричит:
— Да, круто ворочается. Очень крутенько. Не только троны и короны, но и головы вздергивает. Износилась телега: триста с лишком лет ей. А повороты все круче, а гонка все сильнее, ну, и поломка.
Прямо из-под сиденья образы выхватывает! Мы подъезжаем к речке Ягошихе, глубоко-глубоко зарывшейся в овраге. Спуск и подъем очень опасны, крутые повороты, извилистая лента крутой горы, без всякой изгороди над пропастью, а лошадь несет во всю рысь, и если не остановить, то сломается не только плохая телега, но и новая, и не только телега, но и не уцелеют головы седоков.
И Ягошиха тоже... Она в этом месте разделяет новое и старое кладбище и губернскую тюрьму. Вот там видно через деревянный забор старого кладбища ложбину. В этой ложбине в 1906 году было собрание Пермского Комитета партии. Был здесь Свердлов, Бабенцев,[65] Трофимов, Герой и я. Обсуждали один вопрос: об организации экспроприации денег. Постановили: сделать эту экспроприацию. План наметили. Людей и время. Это было уже после объединительного съезда РСДРП, где было принято постановление о прекращении экспроприации.
Так что среди нарушителей съездовских постановлений об экспроприациях и партизанской борьбе, мы можем видеть не отдельных лиц, а целые организации, и это надо отнести не только на счет Урала, и особенно Мотовилихи, но и Кавказа и Закавказья. Если на Кавказе, в этой экспроприаторской, азартной и смертельной борьбе можно было заметить фигуры Сталина и Орджоникидзе, то на Урале — фигуры Свердлова и Преображенского. И только близорукие доктринеры и чиновники от революции вроде Троцкого могут бросать упрек тому или иному действовавшему лицу, не понимая и не желая понять специфической исторической обстановки этой борьбы.
А вот в этой тюрьме, что через овраг от кладбища, через месяц примерно был умещен весь состав Комитета, и много сверх того, всего 54 товарища. А кроме того и вся группа экспроприаторов. Провокация. Провокаторы недавно были расстреляны. А теперь очередь за главой провокаторов.
Эти провокаторы послали много людей, чистых, светлых, стоических и жертвенным огнем горевших, послали на виселицу, и вон там, под конюшней тюрьмы были отрыты трупы.
Повесили. Но боялись вывозить за ограду тюрьмы. И под конюшней схоронили.
Да, среди тех, кто мог туда попасть, под конюшню, были и Жужгов, и Иванченко, и я. Случайности. И прихоть ли истории, случай ли злой, но вот мы едем снять голову Михаилу II и последнему. Нам не сняли, так мы снимем. Злая усмешка истории.
Проезжая мимо тюрьмы, вижу, что окна увеличены уже не меньше, чем в два раза. Свету и воздуху больше, значит. Да, очень хорошо бы, чтобы их совсем не было. Хорошо-то хорошо, а куда ты едешь? Убивать. Лучше сначала прекратить убийства, а потом разрушить тюрьмы. Это придет. Надо, чтобы пришло. И не может не придти. Победа труда уничтожит гнет, эксплуатацию, насилие, уничтожит. Надо бороться.
— Жужгов.
— Что, т.Мясников?
— Узнаешь?
Не оглядываясь, отвечает верно:
— Ну, как же?
Знает, что о тюрьме говорю.
— Не могу я, Ильич, хладнокровно глядеть на тюрьмы: уничтожить бы их скорее. Погляжу я, и у меня все внутри заноет, застонет. Сердце щемить начнет.
Слушаю и думаю: думает, как я. Интересно. А сумеет ли увязать с тем делом, на которое мы едем? Жду, потому и молчу.
— Да, надо бы. Если мы их не уничтожим, то кто же это сможет сделать? Никто ведь, Ильич, —